Ноябрь 2017 / Хешван 5778

КНИГА 1 ЧИСТЫЕ ГЛАЗА

КНИГА 1 ЧИСТЫЕ ГЛАЗА

Литовский Иерусалим

Вильна — так называется прекрасный город на берегу Вилии — реки, впадающей на западе в Неман. Огромный город с множеством разбросанных по холмам шпилей костелов, снежно-белых зимой и золотистых летом. Море маленьких и больших домов: деревянные лачуги и замки с просторными залами, хижины с покосившимися соломенными крышами и громадная католическая церковь со сверкающим шпилем.

В течение двух десятилетий здесь раздавался пушечный гром: Польша и Россия оспаривали свое господство над Литвой. Вильна, центр княжества, стала местом, куда стекались польские эмигранты, бежавшие из районов, захваченных русским царем. В городе собралось немало поляков. Помимо стремления к самоуправлению, они причиняли литовцам и другие хлопоты. Сосед с востока, используя напряженные отношения между двумя сторонами, старался усилить свое влияние на враждующие народы.

Пятьдесят тысяч виЛенских евреев составляли ровно половину населения города. И литовцы, и поляки равно ненавидели их. Гетто в Вильне не существовало: евреи жили в центре города, заполняли все его улицы и контролировали рыночную площадь. Они перевозили знать из одной части города в другую в повозках, которые тянули маленькие энергичные лошадки, перетаскивали тяжелые ноши на своих больных спинах, склонялись над булыжниками кривых улочек, дробя кувалдами камни; стояли в кузницах на окраинах города и тяжело ударяли по наковальням; сплавляли древесину вниз по Вилие и Неману до Ковно и дальше через западную границу до Мемеля. Если бы не евреи, то поляки

и литовцы ходили бы раздетые и разутые, а в их домах не нашлось бы ни нитки, ни иголки. И крестьянам незачем было бы везти свою продукцию в город, потому что евреи являлись здесь единственными торговцами, портными, сапожниками, пекарями и лавочниками.

Как и во всех больших городах, в Вильне было много людей, которых в наши дни мы бы назвали «безработными». Они стояли с протянутой рукой у входа в шулы (синагоги), на улицах, у рыбных и мясных рынков. В шулах и в батеймидрашах (домах учения) не затихал голос Торы, круглые сутки не смолкали молитвы. Один миньян сменялся другим.

Рынки были полны ароматов и мйогозвучия пронзительных криков. Подобно волнам Самбатиона, которые замирают на Шабат, чтобы затем с новой силой возобновить свое течение, рынки бушевали всю неделю, особенно по четвергам и в канун субботы.

«Свежая фасоль! Идалах, койфт! Евреи, покупайте!» С одного конца рынка до другого этот возглас эхом проносился в бесконечных напевах и вариациях. Слова Абайи и Ровы, записанные в Шасе (Талмуде), прорывались из окон ближайшего клойза (маленькой синагоги) и сливались с шумом рынка. Здесь запад встречался с востоком. Здесь радости и надежды двух тысячелетий смешивались с заботами повседневной жизни, и это составляло сущность еврейского бытия.

Словом «гетто» можно было скорее назвать окраины города, где в шатких деревянных лачугах жили гоим. В чем состоял смысл существования этих созданий, не считая изготовления водки и зажигания печей на Шабат, зачем Б-г вообще создал их, евреи Вильны понять не могли. Правда, они об этом особенно и не задумывались. В ярмарочные дни из деревень приезжали крестьяне. То было замечательное время для еврейских лавочников, разносчиков и трактирщиков. Выручка, которую они получали за эти несколько дней, обеспечивала их на всю оставшуюся часть года, когда от клойза и до рыбного рынка никто больше не видел гоя.

К северу от центра города находилась одна улица, от которой евреи держались подальше. Они называли ее улицей Тумы (Нечистоты). Даже одного названия было достаточно, чтобы наполнить сердце еврея страхом. Эта часть города была чужой и далекой для них: дальше, чем города Сура и Пумбедита в древней Вавилонии; еще отдаленней, чем Майнц или Вормс, где некогда обитали великие учителя, по стопам которых евреи следовали, на языке которых говорили, над идеями которых размышляли.

Улица Святого Станислава, извивающаяся между монастырей и церквей, была единственным местом, где поляки, литовцы и прочие католические народы проявляли братскую любовь по отношению друг к другу. Гигантский костел и его «святые» иконы служили центром притяжения многих поколений католиков, жаждущих молиться. Хворые, слепые, хромые и прокаженные стекались туда в надежде на исцеление. На этой улице часто можно было видеть процессии с хоругвями и иконами; не смолкая звонили колокола, и молитвенное пение никогда не затихало. Любой человек, который проходил здесь, должен был обнажить голову. Тот же, кто осмеливался появиться с покрытой головой, подвергал свою жизнь реальной опасности. Нога еврея не ступала там. Евреи просто никогда не упоминали об этой улице, словно она была где-то далеко за морями, в чуждом мире, о котором никто будучи в здравом уме и не подумал бы.

Селянин приезжает в Вильну

Разве мог Цемах, живший в маленьком городке Илия, что неподалеку от Вильны, знать об улице Тумы, внушавшей трепет всем евреям города? Цемах родился в деревне и провел шестьдесят лет своей Б-гобоязненной жизни в непрестанном, тяжелом труде. То был первый выезд в большой город для него и его десятилетней дочери Эстер. Ему понадобилась консультация врача, а дочь он захватил с собой, чтобы она увидела город. Они смотрели на все широко раскрытыми глазами, головы их кружились, и сердца учащенно бились. Откуда могли эти простодушные евреи из Илии знать, что в Вильне, в еврейской Вильне через какие-нибудь сто домов от Великого Шула, существовал иной мир, где такие, как они, не могли находиться? 

Цемах никогда усердно не изучал Тору; его ремесло — изготовление нюхательного табака. Весь день до позднего вечера он стоял у большого стола и пестиком растирал листья табака. Это действие нужно было обязательно сопровождать пением, ведь без аккомпанемента удары потеряют ритм и табак не будет ароматным. А что же еще петь еврею из Илии, если не Теилим (псалмы)? Он знал все Теилим наизусть так же, как и несколько других тфилот (молитв) и пасуким (стихов из Торы).

В наше время люди не знают, что такое изготовление нюхательного табака. В школе детей учат, что листья табака растут в определенных местах, а лучшие сорта выращивают на Кубе и в Вирджинии. Все это для жителей Илии было несущественным. В действительности, самым важным был тот день, когда торговый агент Лейб, ездивший в Вильну один раз в неделю, чтобы снабжать лавочников Илии товарами, привозил маленький, завернутый в чистую салфетку пакет, откуда Цемах осторожно извлекал сухие листья, нюхал их и разглядывал с особенным вниманием. Листья измельчались, а затем в образовавшийся прекрасный порошок Цемах добавлял какой-то компонент, состав которого держался в секрете. Те, кто претендовал на «посвященность» в тайны табачника, утверждали, что тот добавлял хорошо очищенную смесь кожуры этрога, ивовой коры, миртовых листьев и еще многих других ингредиентов, связанных с заповедями. Все эти добавки превращали обыкновенный табак в нечто, достойное ноздрей самых почтенных евреев в шулах и батей мидрашах. Благодаря загадочной смеси табак Цемаха приобретал удивительный аромат, и слава табачника быстро распространилась по Вильне.

В илиинском шуле каждый Шабат, во время чтения Торы, Хаим Бенцель Файн доставал из своего кармана табакерку из слоновой кости, открывал ее и осторожно брал пальцами щепотку порошка. Затем он передавал табакерку своему соседу, а тот — следующему. Так коробочка переходила из рук в руки. Внезапно воздух шула взрывался перекликающимся чиханием, которое звучало, словно выстрелы из казачьих ружей во время недавнего восстания поляков. Все кивали в сторону Цемаха: «Твой товар неповторим». Можно было сказать, что Цемах приготовлял свой табак в честь Создателя.

Ремесло табачника, однако, было делом рискованным. Любой, кто вдыхает табак на протяжении пятидесяти лет (а Цемах начал познавать свое искусство еще в юные годы), рано или поздно обнаруживает, что табачная пыль оседает в легких. В последнее время Цемах понял, что слишком часто кашляет, в то время как все остальные с удовольствием почихивают. Деревенский фельдшер Мотл бормотал что-то о легком и советовал обратиться к врачу. Ни Цемах, ни Мотл городских докторов не уважали. Однажды, когда сам Мотл приехал на консультацию в Вильну, доктор захотел пощупать у него пульс. Вот как Цемах рассказывал об этом: «Они выглядели так, будто оба, и доктор, и фельдшер не имели ни малейшего понятия о том, что такое пульс...» Тем не менее Мотл посоветовал Цемаху отправиться в Вильну, чтобы там показаться врачу. Если это не принесет пользы, то, по крайней мере, и не повредит. Фельдшер точно знал, что такая штука, как легкое, определенно существовала, и легкое Цемаха ему очень не нравилось.

Итак, Цемах оставил свое ремесло и вместе с дочерью отправился в Вильну. Бродя в поисках опытного врача, они в изумлении разглядывали город и его чудеса. Дьявол, который всегда подстраивает неприятности жителям деревень, приезжающим в город, подтолкнул Цемаха пройти через ворота на улицу Святого Станислава, где их слуха достиг звон колоколов и гул странно звучавших молитв.

Все началось с того, что хулиган сорвал картуз с головы старого табачника и прокричал какие-то гнусно звучавшие слова на литовском: Цемах не знал этого языка. Несчастный старик прикрыл голову левой рукой и наклонился, чтобы поднять свой картуз. Как может еврей стоять в центре города с обнаженной головой? Табачник получил зверский удар в правую руку и подумал, что рука его сейчас упадет на землю вместе с головным убором. И тут его осенило: это было место, где должно ходить с непокрытой головой! Но почему? Это же не баня! Но ему не дали много времени на размышления. Окруженный хулиганами, крестьянами и всякого рода сбродом Цемах с дочерью оказался в центре растущей толпы. Удары палок и кулаков сыпались на него вместе с проклятьями и грязными оскорблениями. Маленькая десятилетняя Эстер пряталась за спину отца, глаза ее были полны ужаса, хрупкие ручонки подняты, чтобы принять часть ударов, обрушивающихся на Цемаха со всех сторон. Вдруг ее тоже ударили тяжелой палкой, и она, истекая кровью, со стоном упала на землю.

Двое молодых людей, одетых в длинные монашеские плащи, вышли, беседуя, из монастыря Святого Иоанна. Мрачное облачение не соответствовало их веселым, свежим лицам. Один был коренастый, с темными задумчивыми глазами, другой — высокий и худощавый, с озорной улыбкой. В руках они несли книги. Когда до них донесся шум у церковных ворот, они прервали свой разговор. Высокий длинноногий юноша бросился вперед, пытаясь узнать, что послужило причиной сборища. Его друг нехотя тащился позади: он сердился, что прервалась их занимательная беседа. «Наш долг, — сказал тот, что был ниже ростом, — не обращать внимание на мирские дела и заботы черни. Так нас учили, Зарем60. Что нам до этого? Мы поднялись до высшего уровня, и теперь не должны до них опускаться».

«Ты не прав, Валентин, — ответил его спутник. — Если нам суждено посвятить себя священнослужению, то мы должны стремиться донести дух церкви даже до низших слоев общества. Мы обязаны научиться уважать людей в их бедности и незначительности для того, чтобы просветить их и помочь им».

«Но все же мы слишком молоды, — настаивал Валентин.

— Мы не готовы к жизни и сначала должны познать себя. Сейчас никто не обратит на нас внимания».

«Наше одеяние дает понять, что мы священнослужители; толпа отнесется к нам с уважением, несмотря на молодость».

Они приблизились к толпе, в центре которой лежал еврей. Он был в шоке, почти без сознания и залит кровью. Рядом стонала маленькая девочка. Растущей толпе, однако, этого было мало. Люди прибывали со всех сторон, желая стать участниками событий. Все против одного...

«Что случилось? Почему вы избиваете этого человека?»

Мужчины заметили молодых монахов и посторонились. Дети стали целовать им руки. Остальные с усмешкой смотрели на юношей.

«Еврей осквернил честь иконы Богоматери!»

«Он отказался проявить уважение к ней. Даже не снял свой картуз».

«Он плюнул на священную икону!»

«Бросайте в него камни!»

«Убейте его!»

«Тащите его тело в город, и убьем всех евреев!»

Сотни палок и кулаков замелькали в воздухе.

Благое деяние

Оба монаха стояли перед жертвами нападения, расставив руки словно в защитительной молитве. Если бы избиение продолжилось, удары пришлись бы по рукам юношей или крестам на их груди. Но на это не решилась даже озверевшая толпа.

«Послушайте, братья, — громким голосом отчетливо произнес высокий монах, — не вам решать, осквернил этот еврей святыню, или нет. Расследовать и судить — дело церкви».

«Мы тоже христиане, и знаем, как защитить Святую Богородицу и отомстить за нее», — прокричал кто-то. Толпа разразилась яростными воплями. Зарембо схватил истекающего кровью, обессилевшего еврея и втащил в церковный двор. Монах, что был ростом пониже, поднял с земли девочку. Молодые люди мгновенно на глазах у неистовствовавшего сборища захлопнули и заперли на засов тяжелые железные ворота. Толпа словно дикий зверь, из пасти которого вырвали добычу, ревела, не желая расходиться, выкрикивала проклятия и распевала гимны.

Монахи сидели на груде камней во внутреннем дворе до тех пор, пока старик не пришел в себя. Они попросили объяснить, что же произошло. Что вызвало ярость толпы? Действительно ли еврей осквернил икону Святой Богоматери? Зачем? Разве он не знал, что подвергает опасности как себя, так и жизнь своих собратьев в Вильне?

Добрые слова, юные благородные лица спасителей успокоили Цемаха. Вскоре он уже был в состоянии говорить. Несмотря на сильный еврейский акцент и слезы старика, молодые люди поняли, что он никогда раньше не бывал в Вильне и совершенно не знает ее улиц.

«Не пойму, как я попал на эту улицу? Я искал какогонибудь доктора, чтобы подлечить больное легкое. Меня зовут Цемах, и я известен всей округе как табачник. Я не знал, что здесь нужно обнажать голову из уважения к Святой Богоматери. Знай я это, зачем бы... никогда бы сюда ногой не ступил. Сегодня я впервые услышал о вашей святыне».

Зарембо громко рассмеялся. «Не говорите этого вслух, — предостерег он. — Такая неосведомленность произведет плохое впечатление на церковных иерархов».

Простодушие еврея убедило обоих монахов в его невиновности, и они решили не обсуждать это происшествие с епископом. Пока Зарембо расспрашивал табачника, Валентин позаботился о девочке. Он положил ее на траву под кронами деревьев и смыл кровь с лица. Страх и ужас, светившиеся во взоре девочки, постепенно сменились выражением благодарности к Создателю и тем добрым людям, которые были его посланниками. Длинные черные одежды и кресты напугали Эстер. Но сострадание и любовь, озарявшие лицо юноши, растопили ледяной страх; слезы, душившие ее, высохли, и она смогла улыбнуться: «Спасибо, добрый человек».

«Что они сделали с тобой, дорогое дитя, и почему?»

«Мы — евреи. И мы в изгнании».

«Это твой единственный грех?»

«Я не знаю. Может быть, это наказание Небес. Нам не следовало идти по этой улице. Но отец не виноват. Я увидела красивые купола и золотые ворота и попросилась туда, чтобы рассмотреть все это получше. Это моя вина».

Мгновение двадцатилетний монах вглядывался в глаза еврейской девочки. Свет благородной чистоты струился из ее очей и вливался в сознание и душу Валентина. Ангел спустился с небес и необыкновенно нежно коснулся юноши, который мог бы часами смотреть в чистые глаза девочки, непрерывно черпая благодать из этого источника, подобно путнику, утоляющему жажду у горного ручья.

Окольным путем монахи провели отца и дочь в свою келью, где предложили им воды, молока и вина. Цемах и Эстер выпили воды и съели хлеб, бывший в заплечном мешке Цемаха. От денег, предложенных монахами, табачник решительно отказался. Часом позже отец с дочерью, наконец, обрели силы для того, чтобы пройти тайной тропой за

ворота в еврейскую часть города. Туда и провели их спасители.

«Валентин, — сказал Зарембо, — я думаю, что мы совершили доброе дело. Хотя, конечно, из-за этого можем пострадать. Чернь...»

«Народ должен уяснить, — Валентин был резок, — что церковь и те, кто ей служит, помогают попавшим в беду».

«Боюсь, что если бы мы не положили конец этому безобразию и дело дошло бы до епископа, кто знает, что произошло бы с бедным евреем. Что мы будем делать, когда святые отцы обо всем узнают?»

«Им давно уже следовало учить людей тому, что церковь обязана любить, а не ненавидеть». '

«Ты наивен и по-прежнему смутно представляешь себе народ, его идеалы, судьбу. Ты забываешь об одном — о себе. Давай поразмыслим, что будет с нами, когда о происшествии станет известно. Если поверят, что мы укрыли осквернителя церкви, то всему конец. В лучшем случае нас вышвырнут из семинарии. Неизвестно, что еще они могут придумать».

Валентин поднял глаза к небесам. «Если церковь не может быть справедливой к невиновному, значит, она до сих пор погружена в языческий мрак и ей не стоит служить».

«Валентин, не забывай, что ты — сын графа Потоцкого. Дворяне могут определять себе судьбу сами, у них есть выбор. А я, Борис Зарембо, — нищий. Мой отец был деревенским учителем, не оставившим мне ничего, кроме увлечения теологией».

«Ты же знаешь, что мои родители заботятся о тебе».

«При условии, что я твой наставник, помогающий лучше овладеть делом. Но если история всплывет и нас ислючат из семинарии, то отвечать за все придется мне. У тебя другое положение. Ты — сын графа и наверняка найдешь какой-нибудь выход».

«Я не оставлю тебя, Зарембо».

Суд

Известие о том, что случилось у церковных ворот, распространилось с быстротой молнии. На следующий день тысячи людей стеклись на праздник из сел в город, и главным предметом обсуждения было «осквернение» святой иконы. Селяне считали, что глупо было слушать «черных дроздов», и их мнение разделяли очень многие.

«Давайте отправимся прямо на еврейскую улицу и найдем виновных».

«Устроим-ка евреям «веселую жизнь», чтобы им было о чем вспомнить!»

Однако осмотрительные церковные старосты предостерегали: «Полиция боится мятежей, поэтому любое сборище за пределами церкви расценивается как революционная демонстрация. Вы напрашиваетесь на публичную порку и повешение».

Поляков и литовцев наказывали одинаково щедро. Вот потому-то возбужденные люди предпочли посещение еврейских кабачков, где продавались лучшие спиртные напитки. Все возвратились домой позже обычного. После примирения со своим богом, миром и евреями они забыли и о Богоматери, чья «святость» не пострадала ни в малейшей степени.

Церковные иерархи, тем не менее, занялись этим делом. Двое молодых монахов, представшие перед монастырским судом, заявили: «Мы исполняли свой долг в соответствии с духом церкви и в соответствии с нашим призванием. Еврей пришел из маленькой деревни и забрел на нашу улицу, не ведая, что творит. Поэтому он и оставил свою голову покрытой. Кроме этого ничего предосудительного он не еделал. В соответствии с еврейским законом покрытие головы означает уважение, — вот почему евреи никогда не обнажают головы в синагоге». Юноши цитировали как книги евреев, так и писания отцов церкви.

Пожилой священник, глава церковного суда, похвалил монахов за эрудицию, но осудил за самостоятельные действия. «Несомненно, вы поступили правильно, спасая евреев от гнева толпы. Но разве в монастыре нет судей? Нельзя принимать на веру то, что говорит еврей. Вы не имели права освобождать его. Церкви нужны добрые отношения с народом. Итак, молодые люди, несмотря на то, что ваш грех не слишком серьезен, нужно что-то предпринять, дабы успокоить разъяренную чернь. Вы не получите сурового наказания, учитывая то, что граф Станислав Потоцкий — один из уважаемых представителей польского дворянства, связанный семейными и дружескими узами с иерархами Римской Церкви. Раз уж мы прощаем Валентина Потоцкого, то не будем наказывать и Бориса Зарембо. Перед судом церкви дворянин и простолюдин равны. Тем не менее, если вы хотите продолжить обучение, то должны будете покинуть город... и страну».

Валентин Потоцкий и Борис Зарембо выслушали приговор спокойно.

Родители Валентина — родственники многих церковных иерархов — покровительствовали церкви. Они были оскорблены вестью о том, что их единственный сын наказан. Но Валентин так хорошо объяснил мотивы своих поступков, что родители неожиданно для себя стали еще больше гордиться им. Потоцкие возлагали огромные надежды на своего наследника, который с ранней юности проявлял необычайные способности и особую склонность к религиозной философии. Семинария должна была стать для Валентина первой ступенью великолепной служебной лестницы. Благодаря связям с Римом, кардинальская красная мантия и дорога в Ватикан были для него обеспечены. Варшава и польская общественность в Литве возлагали на Потоцкого-сына огромные надежды. Ни поляки, ни литовцы не были достойно представлены в Риме перед Его Святейшеством. Кардинал, поляк по происхождению, получивший образование в литовской Вильне, да еще и отпрыск одной из самых аристократических семей, был идеальной кандидатурой. Лучшие учителя были приглашены, чтобы учить Валентина. Самые высокочтимые священники встречались с ним в доме старого графа. Мог ли столь незначительный случай расстроить планы и разрушить надежды двух католических народов?

Глава монастыря — близкий друг графа Потоцкого — посоветовал отправить Валентина в Париж, где юноша смог бы закончить курс обучения в семинарии. Путь из Парижа в Рим будет недолгим: у Станислава Потоцкого были превосходные связи в столице Франции.

Так и было решено. Юноша настоятельно потребовал, чтобы его другу и наставнику Борису Зарембо было позволено ехать вместе с ним. Граф с радостью согласился. Расходы были необременительными, поскольку его многочисленные земли и инвестиции приносили огромные доходы. Уже все было готово для отъезда в Париж.

Лишь одно не давало покоя Валентину. Куда бы он ни шел, он постоянно видел полные ужаса глаза маленькой еврейской девочки, слышал ее вопросы, которые проникали в самые тайные глубины души. День и ночь, даже в своих снах, он постоянно слышал ее голос: «Мы — евреи. И мы в изгнании».

Просыпаясь по утрам, он вспоминал ее, являвшуюся ему во сне. Казалось, что она послана свыше, чтобы указать ему путь к какому-то высокому призванию.

Древние писания гласили, что ангелы являются в виде животных или птиц, иногда в образе детей, чтобы оповестить людей о том, что они избраны Б-гом. Ангелы указывают избранникам, как исполнить волю Всевышнего. Валентин никогда в жизни не видел такого лица, как у этой девочки, и подобных молящих, испуганных глаз. Почему он вышел из монастыря именно в этот момент? Почему он услышал от нее именно те слова? Нр ведь ему было давно известно, что евреи были евреями и что Б-г изгнал их. Что все это значило? Были мгновения, когда ему казалось, что услышанное им от девочки содержало какой-то скрытый смысл, который он обязан был разгадать.

Вечером, накануне отъезда, он снял монастырское облачение, надел простую одежду и пошел в еврейский район города, не понимая, зачем это делает.

Зарембо подшучивал над разыгравшимся воображением своего товарища. Тем не менее он сопровождал Валентина, тоже в гражданском платье, чтобы в случае опасности быть рядом с другом. Вот как он объяснил это: «Я не хочу, чтобы ты попал еще в какую-нибудь историю. В следующий раз для нас закроют и Париж, и Рим».

Чужаки

Молодым людям было совсем не просто пробираться по еврейской части Вильны. Они останавливались у входа в каждое здание, пристально вглядывались и расспрашивали прохожих. Перед маленьким шулом шумела небольшая группа людей. В центре, на возвышении, стоял человек, которого евреи называли магид, что, как они догадались, означало «народный проповедник». Когда он говорил, его руки взмывали вверх, к небесам. Оратор то рыдал, то смеялся, в зависимости от смысла произносимых речей. Валентин и Борис стояли, внимательно слушая. Их познания позволили разобрать отдельные слова, но они были не в состоянии понять всю проповедь. Все же внешность говорящего и его манера держаться зачаровала юношей. На оживленных лицах лавочников, носильщиков, извозчиков, слушавших очень внимательно, они заметили неземной свет. Это был иной мир — неведомый, но возвышенный.

Оратор рассказал забавную историю, и все засмеялись. Хотя молодые люди не поняли шутку, они рассмеялись тоже. Вдруг шум затих, аудитория стала серьезной, а потом все разразились слезами. Забавный анекдот был всего лишь притчей, отправной точкой для возвышенной мысли, озарившей сознание слушателей. Пасуким (стихи) Танаха переплетались с изречениями из Талмуда. Два христианина мысленно сравнивали проповедь с тем, что они видели и слышали на своих церковных праздниках — гармоничные мелодии, пение хора, священник среди клубов ладана. Здесь все иначе. В шуле не было искусственной праздничности. Евреи были близки к Б-гу, но при этом оставались просто людьми в своих радостях и печалях. Они были рядом с Б-гом, даже в самых незначительных жизненных проявлениях.

После драша молодые люди стали расспрашивать о еврее и его маленькой дочери.

«Какой еврей? В Вильне много евреев с маленькими дочерьми».

 «Он нездешний, из деревни».

«Из какой?»

«Из Илии».

Возникло некоторое напряжение, люди внимательно смотрели на незнакомцев.

«Очень неприятный случай произошел здесь со стариком из Илии. Он приехал сюда со своей маленькой дочкой и попал прямо на улицу Тумы. Кто мог завлечь его туда? Там ему преподнесли сюрприз, который он будет помнить всю оставшуюся жизнь. На следующий день еврей перед свитком Торы благодарил Создателя за избавление. Слава Б-гу, что ничего худшего не случилось. Ведь вся община была в опасности. Пусть Ашем сжалится над нами и пошлет своего Машиаха без промедления».

«Где теперь этот человек?»

«Наверное, отправился домой. Он уже получил достаточно от Вильны, по улицам которой ты либо идешь с непокрытой головой, как в бане в эрев-Шабат, либо тебя убивают, не дай Б-г».

«Цемах-табачник еще долго будет чихать при каждом воспомниании о Вильне», — добавил веселый извозчик, который иногда бывал в Илие и знал по именам большинство ее жителей.

«Ой, уж будет он чихать! Да будет нам всем даровано доброе здоровье!»

«Не могли бы вы показать нам, как пройти к рабби Элияу?» — спросил Валентин.

«Какое дело у них к раву Элияу», — недоумевали евреи. Они решили, что двое молодых людей — маскилим из просветительского кружка Моисея Мендельсона из Дассау. Многие из них приезжали в Вильну и пытались встретиться с Гаоном.

«Вы напрасно теряете время. Вас не впустят», — ответил кто-то за всех. Он указал на колени и щеки молодых людей, будто говоря: «Чего-то у вас здесь не хватает: одежды слишком коротки, и нет никаких признаков пейсов».

Когда незнакомцы ушли, другой еврей ухмыльнулся: «Вот вам, пожалуйста, и еврейские лица. Интересно, что им нужно у рава Элияу?»

Монахи без труда нашли стоявшее на холме здание клойза. Войдя внутрь, юноши прошли по коридору в маленькую комнату, сверкающую чистотой: пол только что был вымыт, а стены светились от свежей побелки. Посреди тускло освещенной комнаты стоял круглый стол, за которым, склонившись над раскрытой книгой, сидел седовласый человек. Волосы и борода скрывали его лицо, и единственное, что они смогли разглядеть, были глаза. Старик подозрительно посмотрел на незнакомцев.

«Вы великий рабби Элияу?»

При этих словах человек вздрогнул, будто услыхал нечто непристойное. Он, самый недостойный из учеников, был бы рад сидеть у ног Гаона. '

,«Что вам нужно от Рабби?» — спросил он.

«Мы хотели бы видеть великого рабби Элияу».

«Гаон, рав Элияу, погружен в изучение священных книг. Если кто-нибудь захочет поговорить с ним, то сначала должен обратиться ко мне. А я скажу об этом Гаону. Рав Элияу не может принять всех желающих».

Зарембо попытался насильно вложить монету в руку шамаша. Но это ему не удалось.

«Если у вас есть деньги для подаяния, то отнесите их к Иоселю, хранителю пожертвований, или Исраэлю Кафтану, помогающему бедным. Они живут вон там, через дорогу. И, будьте любезны, назовите мне свои имена и просьбу, с которой вы пришли к Гаону». Шамаш говорил не заносчиво, но твердо.

Юноши взглянули друг на друга. Они назвались. Человек был озадачен. «Берлинцы?»

«Нет. Мы отсюда. С другой стороны. Улица Святого Станислава».

Замешательство шамаша превратилось в страх, ибо он тоже знал о случае с евреем из Илии. Он поспешно исчез в смежной комнате, из которой, как показалось молодым людям, струились приятный аромат и едва уловимое таинственное свечение.

Несколько минут спустя дверь распахнулась. Перед ними стоял высокий грузный человек, одетый в длинный, спускавшийся до пят, безукоризненно чистый сюртук, подпоясанный в талии. Он, по-видимому, недавно снял свои тфилин, потому что его большая круглая ермолка была сдвинута на затылок и открывала высокий лоб, покрытый глубокими морщинами. Ножницы никогда не касались его курчавой черной бороды; пейсы, обрамлявшие его благородное лицо, были необыкновенно красивы. Валентин скромно приблизился и попытался прикоснуться губами к руке Гаона. Но Рав быстро отдернул руку, взглянул на юношей и сказал: «Вы студенты духовной семинарии, которые защитили старого еврея и его дочь от толпы. Будьте благословенны».

«Откуда... вам это известно, Рабби?»

«Из рассказа Цемаха. А вы действительно такие, какими я представлял вас».

«Можем ли мы увидеть этого человека и его дочь?» — поинтересовался Валентин.

«Я знал, что вы спросите меня об этом. Вот почему я велел им скорее вернуться домой».

«Рабби боится нас?»

«Нет. У вас ясные глаза и добрые сердца. Я желаю вам благополучия. Тем не менее я предчувствую странные события, не знаю, плохие или хорошие. Поэтому я предпочел, чтобы они уехали».

«Разрешите нам задать несколько вопросов?» — у Зарем60 не было особого желания встречаться с евреем из Илии.

«Конечно. Если они от чистого сердца».

«Но мы не евреи», — с дрожью в голосе сказал Валентин.

«Тем проще мне будет отвечать на них», — произнес Гаон. Мягким движением руки он пригласил молодых людей в свой кабинет и закрыл за ними дверь.

В кабинете Гаона

Комната, куда входили лишь избранные, оказалась скромнее, чем та, где молодые люди разговаривали с учеником Рава. Потолок здесь был покрашен голубой краской, стены побелены. На восточной стене висела картина: вид Священного Города — Иерусалима. Под картиной к стене была прикреплена ученическая доска. На ней мелом были написаны буквы, цифры и таинственные знаки, начертанные древнееврейским и латинским шрифтами. У окна на маленьком квадратном столе лежали стопки еврейских книг и рукописей. Книжных шкафов в комнате не было. На столе в субботнем подсвечнике горела свеча. Но казалось, что комнату заливает свет, идущий от лица Гаона, а не от оранжевого пламени маленькой свечи. Не было ни кушетки, ни мягкого кресла, лишь три простых деревянных стула стояли в кабинете. Длинная доска, по-видимому, служила кроватью по ночам. Остатки вечерней трапезы Гаона все еще были на столе, потому что взволнованный посетителями шамаш забыл убрать несколько крошек черного хлеба и полупустой стакан чая. 

«Итак это и есть дворец, приемная рабби Элияу, чье имя вся Вильна произносит с благоговением и почтением», — подумал Валентин.

Молодым людям было предложено сесть.

Гаон внимал им, подперев голову рукой, как бы отрешась от обыденного, но, тем не менее, слышал все, что говорили молодые люди. Юноши чувствовали, что ни одно их слово не ускользает от его внимания.

Сначала беседа не клеилась, но постепенно она переросла в серьезный разговор о вере и знании. Зарембо, по обыкновению, говорил уверенно и энергично. Валентин взвешивал каждое произносимое слово. Гаон не перебивал. Когда юноши умолкали, он отвечал несколькими словами, каждое из которых, подобно яркой звезде, освещало неизведанные миры.

«Я не знал, что евреи тоже изучают науку, — заметил Зарембо. — Наши священники не в ладах с наукой. Они утверждают, что она противостоит вере».

«Это правильно лишь в отношении религии, основанной исключительно на вере, — сказал Гаон. — Мы придерживаемся законов. Святая Тора — наша наука. Великий ученый Маймонид говорит, что все науки должны служить Торе».

«А вера?» — поинтересовался Валентин.

«Наука также служит ей. Чем глубже знания — тем больше тайн, а разгадка только в одном — в вере в Б-жественное Провидение».

Поговорив о религии, они коснулись проблем естествознания, высшей математики, обсудили законы астрономии. На каждый вопрос Гаон необычайно быстро давал краткий и четкий ответ. Знания, которые монахи получили за многие годы усердного изучения массивных томов, он излагал в одном коротком предложении.

«Мир элементов служит лишь основой мира понятий. Разница между физическим и духовным не так огромна, как это представляют себе люди. Под глубинами моря лежит твердь земная. Под землей течет вода. Одно покоится на другом. Как в атмосфере воздух и материя соприкасаются друг с другом, так и в жизни духовное и физическое взаимосвязано. Все, входящее в открытые ворота нашего сознания, полно загадок. Тайны существующих между небом и землей возвышенных материй, которые разумом мы понять не можем, порой, по наитию свыше, становятся понятными. Нам нужно лишь видеть и слышать, чтобы читать Б-жественную Книгу Мироздания. Доброта, объединенная с силой, — вот что скрепляет мир. Каждый, кто служит Создателю и еледует Ему в добре, получит вознаграждение в грядущем мире, даже нееврей. Машиах приведет все народы мира к горе Г-сподней через добро».

«Благословите нас, Рабби,» — попросил Валентин. — Нам предстоит долгое путешествие, и мы надеемся многого достичь».

«Я знаю, что вы покидаете Польшу. Доброе дело, совершенное вами для двух несчастных евреев, стоит вам родины. Благое деяние вам зачтется. Ищите правду, свет и добро — вот мое тройное благословение».

Когда монахи дошли до темной улицы, Зарембо заметил: «Странный народ эти евреи. Как только базарная площадь затихает, они все превращаются в праведных, мудрых и святых людей. Ты обратил внимание на проповедника и его слушателей у синагоги? Они ютятся в убогих жилищах, но знают мир лучше, чем наши странствующие монахи. А этот чудный свет в глазах рабби Элияу! Он знает мир, астрономию и математику лучше, чем все наши ученые».

«Что ты думаешь об их чувстве братства?»

«Разве ты не заметил? Пока нас считали евреями из Берлина, нас ненавидели, но в глубине души ощущали родство и близость с нами. Когда узнали, что мы с другой стороны, то ненависть превратилась в уважение, но взгляды стали холодными и отчужденными. Железный занавес разделяет два мира».

«Но рабби Элияу был чистосердечен и очень великодушен».

«Он удивительный человек, словно по волшебству, притягивающий к себе все лучшее, что есть в каждом. Многие «опалят себе крылья...» Я читал что-то подобное у древних греков. Могла ли тебе в голову прийти дурная мысль? Мог бы ты рассмеяться в его присутствии?»

«Нет. Он старый или молодой?»

«Я не знаю. Его глаза выражают живость, а складки рта — тысячелетнюю мудрость».

«Ты мыслишь глубоко, Валентин. А вот мне было тяжело выдерживать его властный, проницательный взгляд и четкие определения».

«Наш епископ говорит крайне пространно и необыкновенно обтекаемо», — иронично сказал Валентин.

«Представь, что будет, если какие-нибудь молодые евреи осмелятся войти в монастырь...»

«Подобный пример мы уже видели собственными глазами, — перебил Валентин. — Бедный еврей был избит прежде, чем он смог пройти за ворота».

«Какой странный народ эти евреи».

Париж

Прошло две недели с тех пор, как молодой граф Валентин Потоцкий и его друг прибыли в Париж. Они благодарили Б-га за случай, произошедший у церковных ворот, потому что он позволил сменить узкую длинную улицу в Вильне на огромный сияющий город на берегу Сены. Какое великолепие открылось им! Чего только ни видели их глаза и ни слышали их уши! Здесь, среди суматошного разнообразия людей, можно было легко скрыться от любопытных глаз. 

Благодаря связям отца Валентин Потоцкий мог бывать в аристократических салонах. В причесанном, напудренном парике он наносил визиты самым влиятельным семействам города. Манера держаться и говорить, которую Валентин усвоил еще в родном доме, соответствовала здешним аристократическим традициям. Но в душе Валентин глубоко презирал все это. Простолюдин Зарембо сопровождал своего друга и, таким образом, тоже был принят в высшем свете.

Днем они учились в семинарии. В отличие от польской, французская церковь противостояла светской культурной жизни, поэтому, чтобы :защищать свои интересы, ей были необходимы знания в этой области. Потоцкого, потомственного дворянина, озадачивало каждое новое открытие. Воеприятие Зарембо было более поверхностным. Вдали от родины юноши еще больше нуждались друг в друге, и их духовная связь становилась крепче с каждым днем. Но все же они сильно разнились. Зарембо был убежденным националистом. В Польше он вступил в некую организацию, ставившую своей целью обретение независимости. Здесь, вдали от дома, его пыл только разгорелся. Валентин Потоцкий не разделял взглядов товарища. События последних дней в Вильне не оставляли его даже в снах. Испуганный взгляд спасенной им еврейской девочки глубоко врезался в сознание. Он представлял себе рабби Элияу и размышлял над словами, услышанными от него. Иногда он просыпался с головной болью, повторяя мысли, пришедшие ему во сне. Зарембо шутил: «В огромном и прекрасном Париже нет места для еврейских образов и древней мудрости».

На узкой улице, недалеко от Сены, был расположен маленький ресторан, где собирались поляки. Здесь они могли на родном языке поспорить, пофилософствовать и даже пожаловаться друг другу на трудную жизнь. Сюда часто приходили обедать польские дворяне и генералы — эмигранты, заплатившие за свободу своим благополучием. Одетые чернорабочими, они обсуждали здесь свои планы. Все знали о том, что этот маленький дом напрямую связан как с Варшавой, так и с Вильной; всякое действие, предпринимаемое поляками против русских, должно быть одобрено в ресторане. Здесь никто никому не доверял, потому что любой мог оказаться графом или генералом, или даже переодетым шпионом. И посетитель, нашептывая что-нибудь на ухо соседу, не переставал при этом следить за окружающими. Мошенники, авантюристы, ночные гуляки заходили в ресторан, надеясь на «хороший улов в его мутной воде».

Зарембо живо участвовал в спорах о политике, в то время как Валентин сидел, погруженный в раздумья; его не интересовала ни выпивка, ни выпивающие, ни их разговоры, а лишь хозяин заведения — бородатый еврей в ермолке с длинными вьющимися пейсами, одетый в длинный сюртук. Он сидел в углу один, сосредоточенно склонившись над толстой книгой, раскачиваясь и напевая грустную мелодию. Время от времени, когда его жена выходила на несколько минут, он нехотя поднимался и, не глядя на посетителей, подавал напитки, сыр, чай или сельдь. Даже не пересчитав деньги, он бросал монеты в кассовый ящик, как будто боялся, что они замарают его пальцы, а затем возвращался к своей книге. Хозяин не обращал внимания на вопросы посетителей и не замечал их непристойных шуток. Польский язык, на котором он говорил, был сдобрен ивритом, идишем и немного французским, его манера разговаривать напоминала Валентину о еврейской Вильне. Этого нелюдимого человека звали Менахем Лейб. Он не забыл взять свой Талмуд, когда вместе с женой и детьми спасался бегством из маленькой деревушки под Гродно. Крестьяне выбили стекла в окнах его дома, изорвали белье и распороли перины так, что казалось, будто все вокруг покрыто снегом. Почему они так поступили? Это объяснялось где-то в Талмуде, но Менахем еще не дочитал до этого места. Тем не менее у него было объяснение, состоящее всего из одного слова — галут — изгнание.

Париж остался чужим для Менахема Лейба. Он принадлежал к батей мидрашам Вильны, где прошла его юность. Как он оказался в деревне? Йоэль Шенкер пригласил его обучать Торе своих сыновей, и Менахем Лейб не отказался: после многих лет голода и нищеты ему хотелось сытости и покоя. У Йоэля была дочь. Впервые Менахем Лейб увидел ее под хупой, и самые первые слова, сказанные ей были: «Ты сим освящена...» Йоэль пообещал обеспечивать зятя, и Менахем Лейб поселился в комнате рядом с таверной, упорно продолжая изучать Тору. Часть его доли в Олам Аба (Грядущем Мире) отходила к Йоэлю, который пока что лишь утолял жажду пьяных крестьян, а не свою жажду к Торе. Йоэль умер в расцвете лет; он несомненно получил свою долю в Мире Грядущем, но в этом мире источник всего необходимого для его зятя иссяк.

Теперь Менахем Лейб оказался перед необходимостью сделать выбор. И — кто бы мог подумать — его жена проявила качества, достойные славных и благородных дочерей еврейского народа. Эта женщина, способная вышвырнуть за дверь пьяного крестьянина, заявила, что не допустит, чтобы ее муж унижал себя обслуживанием посетителей в баре. Она справится с делами сама, будет трудиться день и ночь, лишь бы он мог продолжить изучение Гемары. Единственное, что она позволила ему — это сидеть в маленькой лавке рядом с ресторанчиком. Местные евреи обычно заходили туда, чтобы купить селедку, сахар или масло. Это не отнимало слишком много времени и не унижало его достоинства. А ресторан? Там не было места ни Гемаре, ни Менахему Лейбу. В лучшие для него дни покупатели не появлялись, и он сосредоточенно занимался. Жизнь его жены Бейлы была трудной: она должна была присматривать за детьми, количество которых все множилось; ее заботой было сводить концы с концами. Бейла уважала своего мужа, гордилась им, ухаживая, как за беспомощным ребенком.

Все шло хорошо. Дети росли, одни — румяные и крепкие, как их мать, другие — смуглые и хрупкие, как отец. Казалось, что всю жизнь они проживут мирно в маленькой деревушке. Но однажды в их дом ворвались крестьяне, неистовствуя и яростно обвиняя Менахема Лейба в том, что он мошенник, вымогающий у них последние деньги. Они опорожнили все бочонки с водкой, а сельдь и тростниковый сахар унесли с собой. Они выбили стекла и сломали крышу дома. Благодаря милости Ашема Менахему Лейбу и его семье удалось спастись. Добрый помещик спрятал их у себя в саду. Крестьяне были настолько пьяны, что не заметили убегающих евреев.

Итак, алкоголь спас еврейскую семью; воистину, неисповедимы пути Г-сподни.

Менахем никогда не мог толком объяснить, как он попал в Париж. Это было трудно для понимания — что-то вроде отрывка из Талмуда. Менахем вспоминал пограничный караул, стрелявший в них, многие страны, многие города, где камни свистели над их головами, а воздух взрывался криками: «Проваливайте!» Бейла, словно генерал армию, вела свою семью через все опасности. Где бы они ни останавливались, она заботилась о том, чтобы была вода и пища.

И вот, наконец, Париж. Ашем не покидает свой народ. Везде есть евреи и шулы, и бейт мидраши. Кто-то посоветовал Менахему Лейбу открыть маленький ресторан и дал взаймы необходимую сумму. Бейла с радостью поддержала это предложение. Огромная вывеска, написанная на идише и польском языке, гласила: «Польский ресторан. Здесь говорят по-польски». У входа всегда стоял горячий чайник и несколько бутылок хорошего вина. Никто не мог пройти мимо. Сюда заходили поляки, евреи, литовцы, путешественники, эмигранты, миссионеры, шпионы и несостоятельные дипломаты. Они посмеивались над хозяевами, «странными поляками», но приходили снова: чай был ароматный и недорогой, и полиция их здесь не разыскивала. Менахем Лейб и не подозревал, что он — владелец тайного политического клуба. Все это было так далеко от него. Париж был для Менахема таким же чужим, как и маленькая деревня под Гродно.

Валентин решил взять этот бастион гордого уединения штурмом.

Акилос освещает путь

Если бы молодой граф Потоцкий подошел к Менахему Лейбу с чашкой в руке, то последний налил бы чая, взял монету и бросил бы ее без слов в кассовый ящик, даже не взглянув на посетителя. Но Валентин подошел к нему с сэфером и поэтому был удостоен продолжительного пристального взгляда. Юноша впервые заметил, что серые глаза Менахема Лейба под нависшими веками излучали доброту и были красными от переутомления. Широкий лоб владельца ресторана напоминал евреев, которых Валентин встречал в Вильне. Озадаченный, Менахем Лейб пристально посмотрел на молодого человека: «Вы еврей?» 

«Нет. Но я знаю иврит», — улыбнулся Валентин.

Еврей не понял. Тогда Потоцкий объяснил: «В семинарии мы изучаем иврит и Библию в оригинале. Это очень трудно для нееврея. Вы не согласились бы немного помочь мне?»

Изучать Тору с гоем? От этой мысли Менахем Лейб расстроился. Обычно из этаГо ничего не получается. Разве мало неприятностей у меня и без этого?

«Кто Вы? Откуда?»

«Я бедный студент, странник из Вильны».

«Вильна, — оживленно повторил еврей. — Вильна. Родина талмидей хахамим. Родина Гаона». Произнося последние слова, он слегка приподнялся.

«Вы имеете в виду рабби Элияу?»

«Разве Вам известно, кто он такой?»

«Перед отъездом из Вильны мы посетили его, и он уделил нам немного времени».

Менахем Лейб вскочил на ноги, его лицо раскраснелось: гою так повезло. Я, Менахем Лейб, никогда не был доста-

точно удачлив и не смог увидеть Гаона. Я должен сидеть здесь, в чужом городе, ловя обрывки разговоров на польском и французском языках, а там где-то...

Он провел Валентина и его товарища в свою комнату. Разве могли они говорить о Гаоне среди картежников и пьяниц?

Юноши снова и снова пересказывали все, что им было известно. Но Менахему Лейбу этого казалось недостаточно. Когда молодые люди не смогли вспомнить одну или две фразы, произнесенные Гаоном, он вскочил и начал расхаживать по комнате из угла в угол. Менахем был необычайно возбужден.

«Что с вами? Удостоились видет,ь и слышать Гаона и не можете вспомнить каждое слово, сказанное им, и каждое его движение!»

В тот вечер юноши по-настоящему осознали, кто такой Рабейну Элияу и его народ; что такое евреи и их Тора. Это понимание стало мостом, соединившим Вильну и Париж, святого человека, уединившегося в клойзе, и буфетчика в ресторане, Авраама и Моше с рабби Элияу и Менахемом Лейбом.

* * *

Каждый вечер они втроем встречались в маленькой комнате, чтобы при свете масляной лампы изучать Тору. Пожилой еврей из Польши был странным учителем. Когда молодые люди пытались показать свои знания грамматики иврита, он отрешенно сидел, будто не понимая, зачем ему пытаются доказать, что он жив. Какое ему дело до того, какой корень у этого слова и почему оно стоит именно в этой форме? Слово было таким же живым, как и он сам. Как же можно было разбирать по частям что-то живое? Но когда начиналось обсуждение стихов Торы, Менахем Лейб преображался; он выходил из оцепенения и как бы становился частью обсуждаемого вопроса. Он не заучивал и не объяснял пасуким, а жил в них, растолковывая суть разными способами. Он не был ни преподавателем университета, ни теологом, который мог оставаться безучастным, как сторонний наблюдатель. Менахем Лейб жил в стихе. Все тело

его дрожало, худое лицо загоралось, будто желтые листья на осеннем солнце. Никогда прежде не видели молодые люди столь сильной связи между человеком и книгой, а они повидали много людей и много книг.

Вот пасук Торы. Над буквами и под ними — огласовки и интонационные знаки. Так произносили и пели стихи Торы из поколения в поколение, тысячи лет с того дня, как гора Синай окуталась дымом.

Берейшит (в начале) — от рейшит (начало, первый). Торой, которая называется рейшит, Ашем создал небо и землю.

«Откуда Вы это знаете?»

«Откуда? Из святой Гемары, из Мидраша. Взгляните сюда, Раши тоже так говорит. Смотрите сюда и слушайте».

«Так, — подумал Борис, — значит, эти теснящиеся буквы — это Раши. Их так трудно разобрать».

«Рабби Шломо сын Ицхака, — пересчитал Валентин, — жил примерно в 1100 году, во времена отцов церкви, писавших комментарии к Библии».

«Полагаю, Готфрид Булонский жил в то же время, — вмешался Борис. — Я не думаю, что Раши считал его выдающимся современником. Он был предводителем крестоносцев».

Менахем Лейб никогда не слышал ни о каком человеке, разве что тот был связан как-либо с Хумашем (Пятикнижием) и Раши.

«Вы знаете, рабби (так юноши называли своего учителя), много еврейской крови пролилось в те дни».

Это было ему известно из молитв о прощении, которые читают в Элуле и из кинот (плачей) Девятого Ава. Но какое это имело отношение к Раши?

«Когда мы учимся, мы не меняем предмет, — решительно заявил Менахем Лейб.

«Что это за маленькие квадратные огласованные буквы, напечатанные сбоку?»

«Это Таргум Ункелос, точный перевод-комментарий Ункелоса, римлянина, перешедшего в иудаизм. Гемара рассказывает о нем. Вам надо обязательно послушать.

Его звали Ункелос. Некоторые говорят — Акилас. Кто теперь может знать наверняка? В те времена было много

римлян и греков, перешедших в иудаизм. Ункелос был родом из знатной римской семьи. Его дядей был римский цезарь Адриан. Однажды он спросил Ункелоса: «Чем ты обеспокоен? О чем задумался?»

«Я хотел бы объехать весь свет и заработать денег».

«Прекрасно, — одобрил император, — позволь дать тебе совет: покупай много дешевого товара, его цена обязательно вырастет».

Что же сделал Ункелос? Он отправился в бейт мидраш, упорно учился, перевел Хумаш и возвратился знатоком Торы».

«А что сказал дядя Адриан, когда услышал об этом?» — спросили заинтригованные юноши Менахема Лейба, рассказывающего так, словно события происходили у них на глазах.

«Что же ты купил?» — поинтересовался император.

«Я несу это в себе. Это Тора. Я — еврей и исполняю еврейские законы», — ответил молодой римлянин. Адриан начал кричать на племянника и проклинать его. Но Ункелос сказал ему спокойно: «Не ты ли посоветовал мне купить самый дешевый товар? Что же еще ценится в мире дешевле, чем евреи и их Тора? Я купил этот товар, теперь он повышается в цене, поднимая меня с собою».

«Был ли Адриан удовлетворен этим?»

«Он мог бы быть удовлетворен, если бы не советники, да будут стерты их имена. Они угрожали, говоря, что боги будут мстить за святотатство Ункелоса, и народ взбунтуется, если грешник не будет наказан. Ункелос был заживо сожжен на костре, но огонь, горевший в его сердце, по-прежнему согревает миллионы евреев и освещает их путь. Палач развел костер больше обычного, чтобы смерть наступила скорее и положила конец страданиям. Потом он сам прыгнул в костер, дабы освятить имя Ашема: Ункелос пообещал ему долю в О лам Аба!»

«Откуда вы знаете эту историю?»

«Откуда?» — Менахем Лейб подошел к буфету, заполненному бутылками, и вытащил оттуда Талмуд. Он раскрыл его и прочитал эту агаду, переводя слово в слово.

«Это случилось во времена Апостолов. Многие из них погибли ужасно!» — заметил Зарембо.

«Апостолы умирали, как евреи», — сказал Валентин, все еще находясь под впечатлением услышанного.

«Римляне не признавали христиан. Они терпели только подлинных евреев и иудеев-реформаторов, которые считались менее опасными».

* * *

«В этой истории поразительна не столько сама смерть, — задумчиво размышлял Зарембо, когда они остались вдвоем с Валентином, — сколько живость и убедительность происшедшего и по сей день».

«Цена товара поднимается и падает. Это судьба иудаизма, евреев. Низвергнутые в ад и вознесенные до небес, пигмеи и великаны, в зависимости от точки зрения наблюдателя. «Евреев сравнивают со звездами и песком», — говорит наш рабби».

«Ты помнишь того еврея и его дочь у ворот церкви? И величие людей, слушавших проповедника? Помнишь? Либо оклеветанные, либо благородные, иного не дано. А дом рабби Элияу? Что-то необычайно живое движет ими, возвышая или унижая их».

«И наш рабби в ресторане — символ своего народа, живущего между звездами и пылью».

«Странный народ, эти евреи».

Еретики

Самые возвышенные темы обсуждались в дальней комнате ресторана. Нечасто позволял Менахем Лейб отклоняться от намеченного. Он с неодобрением относился к философии и всякого рода умственной гимнастике. Когда юноши начинали хвалить какой-нибудь стих из Торы или толкования Мудрецов, всегда сдержанный учитель терял самообладание: «Вы когда-нибудь изучали свою мать, чтобы узнать хороша ли она, красива ли?» Он занимался с молодыми людьми так же, как это делали в годы его юности, когда Менахем Лейб сам был учеником. Они следовали от книги к книге, от Письменной Торы — к Устной. Он почти забыл о том, что они были другой национальности и веры. 

Оставаясь наедине, молодые люди обсуждали каждое новое понятие, каждый термин, которые они недавно открыли для себя. Менахем Лейб не мог принимать участие в их спорах: он занимался исключительно изучением Торы.

«Мне кажется неестественным столь непоколебимое соблюдение заповедей, — высказал Зарембо свои сокровенные мысли. — Так много алахических правил, касающихся самых мелких житейских дел, и так мало основ веры. Не гаснет ли искра морали под грудой законов, обычаев, заповедей и запретов? Как можно жить, неся столь тяжкий груз?»

«Зарембо, взгляни на людей, соблюдающих заповеди. Они живут. Их жизни прекрасны. Нравственность укоренилась в них так же, как и в самих мицвот. Разве ты не понимаешь, что заповеди есть не что иное, как основа того, к чему мы прикрепляем ярлык «мораль».

«О чем это ты?»

«Я имею в виду законы Шабата. Например, нищий стоит у дверей дома состоятельного человека. И вот нас учат, как можно и как нельзя подавать ему хлеб. Нам не говорят:

«Дай голодному часть своего хлеба»; ведь каждый еврейский ребенок знает это. Нищий, всегда стоящий у порога дома, — классический пример, используемый для разъяснения законов Шабата. Таким образом алаха основывается на старейшем в мире кодексе нравственности».

«Ты разбираешься во всем значительно лучше меня. Именно поэтому я очень встревожен».

«Ты беспокоишься обо мне?»

«Разве ты не заметил, как нам не доверяют в семинарии? Мы слишком явно проявляем свою любовь к иудаизму».

«Ты имеешь в виду мой ответ монаху-доминиканцу Андреасу? Он всего лишь хотел доказать, что существует заповедь постоянно преследовать евреев, потому что Б-г изгнал их на многие столетия».

«Это как раз то, о чем я думал. Совсем необязательно было цитировать притчу рабби Акивы. Для монаха-доминиканца Талмуд ничего не значит; и кто такой для него рабби Акива? Давным-давно римляне убили этого раввина, а теперь, в наши дни, доминиканцы жгут Гемару».

«Зато какое сильное впечатление произвела притча на семинаристов!»

«Тем больше оснований у Андреаса не прощать нас. Теперь, размышляя над притчей, я понимаю, что она не совсем логична. Император спросил: «Если ваш Б-г любит бедных, почему он не обеспечивает их? Если он лишает людей пищи, какое право вы имеете кормить их? Может ли человек вести себя как радушный хозяин по отношению к рабам, которых изгнал царь?» Раввин в ответ рассказал историю о принце, которого изгнал отец, чтобы тот раскаялся. «Разве не вознаградил бы щедро царь любого, кто приютил его единственного сына?» Этот вопрос сводится к следующему. Люди — рабы Б-га или его сыновья? И никакого решения не предлагается».

«Римляне, возможно, и не нашли бы решения. Но евреи знают, что они сыновья Б-га».

«Андреас был в бешенстве от твоего ответа».

«Да, потому что ему нечего было возразить».

«Валентин... Может быть, было бы лучше не ходить больше к Менахему Лейбу?»

«Ты боишься, Зарембо?»

«Нет. Но ничего хорошего из этого не выйдет. Мы поступаем нечестно».

Валентин пристально посмотрел на своего друга: «Ты был помазанником света и истины. Тем не менее ты трепещешь перед светом, а путь истины называешь нечестным». «Я опасаюсь за твое будущее, Валентин». «Ты думал об Ункелосе?»

«Много. И о его дяде Адриане. И о графах, принцах и епископах. Твоя семья, Валентин, более сведуща в сожжении людей на кострах, чем в изучении Талмуда. Возможно, что они в этом деле даже опытнее самого Адриана». «Значит, ты хочешь отвернуться от света?» «Пока не поздно. Ради тебя. Мне-'то ничего не будет. Без тебя я просто нищий, которого никакой Адриан не станет разыскивать. Я могу жить как вздумается. Но ты — граф Потоцкий».

Валентин вспомнил глаза еврейской девочки из Илии. Это они приказали ему следовать своей судьбе. Так он пришел в дом Рабейну Элияу, и так он попал в Париже к Менахему Лейбу.

* * *

Несколько месяцев спустя двое еретиков были преданы церковному суду. Им грозили отлучением от церкви, если они откажутся публично покаяться и принять епитимью. Еретикам судебное разбирательство было безразлично: в душе они уже давно отреклись от церкви, и ее решения их больше не волновали. Они достигли таких успехов, что теперь могли изучать Талмуд с комментариями самостоятельно, знали много глав Мишны, усвоили талмудический образ мышления. Изучив Икарим, Кузари, Ховот Алевавот и многое из писаний Рамбама и Рамбана, юноши постигли основы иудаизма. Суд оставил их равнодушными, хотя там им пришлось нелегко. После трибунала Валентин и Борис отправились в ресторан Менахема Лейба, где так часто утоляли жажду Б-жьим Словом, и Потоцкий произнес: «Рабби, сегодня мы уже знаем достаточно, чтобы обратиться к практике — принять иудаизм, помоги нам».

Менахем Лейб давно позабыл, что их разделяла пропасть. Он побледнел, предчувствуя беду. Какой-то внутренний голос нашептывал ему, что теперь все изменится. Пришло время решать.

«Кто я такой?» — думал он.

Опасность нависла над ним, но он не мог понять, откуда она исходит. Что мог бедный польский еврей знать об этом?

Вместе с учениками Менахем Лейб отправился к Раву Ицхаку Перейре, чей страх перед инквизицией был наследственным. Он внимательно выслушал посетителей, а затем спросил, что же привело их к такому решению. Быть может, молодые люди хотят жениться на еврейских женщинах?

«Нет». Они были помазанными священниками и поэтому никогда не думали о женитьбе.

Священники? Рав содрогнулся от этой мысли. Каким антисемитским страстям я могу позволить разыграться, если помогу обратить одного священника, не говоря уже о двоих?! Доминиканцы в Париже очень могущественны. Их полномочия почти не ограничены, и влияние при дворе короля велико.

«Мы в изгнании, — печально произнес он нараспев. — Мы живем не в Голландии, не в Амстердаме».

Юноши все поняли. Вернувшись в ресторан, они простились со своим учителем. Его голос дрожал от волнения, тяжелые веки прикрывали глаза. Менахем Лейб Акоэн благословил молодых людей: «Еворхеха... Да благословит вас Г-сподь».

В тот же вечер Валентин Потоцкий и Борис Зарембо выехали из Парижа в Амстердам.