Ноябрь 2017 / Кислев 5778

Главы 1-10

I

Вдова Мирл не вставала с постели много лет. На врачей ушли все ее средства, но это не принесло ей облегчения. Бог, который видел, как она страдает, решил взять ее к Себе.

Умирая, Мирл сказала своей дочери Блюме:

— Я знаю, что мне уже не подняться. Не сердись, что я не оставляю тебе ничего. После моей смерти обратись к Боруху-Меиру, нашему родственнику, уверена, что он тебя пожалеет и приютит.

Произнеся эти слова, Мирл повернулась к стене и вручила свою душу Господу.

Так Блюма стала круглой сиротой. Пришедшие утешить ее соседи увидели, что в доме пусто, и вспомнили:

— Ведь у них есть в Шибуше богатый родственник, владелец лавки Борух-Меир Гурвиц. Он должен взять Блюму к себе.

Блюма кивнула:

— Да, и мама говорила то же самое.

Как только кончились семь дней траура, соседи Блюмы в складчину наняли извозчика, дали ей кое-что из еды в дорогу и отправили ее в Шибуш.

— Этот твой родственник — очень богатый человек, его в городе все знают, — сказали они ей. — Ты просто спроси, когда приедешь, и тебе сразу покажут, где он живет.

Оказавшись в доме своего родственника, Блюма села на стул в прихожей и поставила рядом с собой свои пожитки.

Вечером из лавки пришла Цирл, жена Боруха-Меира, и увидела у себя в доме новое лицо. Она взяла Блюму за подбородок и спросила:

— Кто ты, дорогая? И что ты здесь делаешь?

Блюма встала.

— Я — дочь покойного Хаима Нахта, — ответила она. — Мама моя умерла. Вот я и приехала к вам, ведь вы мои родственники.

Цирл поджала губы и ничего не сказала. Блюма опустила голову и взялась за свои узелки, как если бы это было все, за что ей оставалось держаться в этом мире.

Цирл вздохнула:

— Нам грустно услышать о смерти твоей матери, да успокоит Всевышний ее душу. Я ее никогда не видела, но слышала, что жизнь у нее была нелегкая. Отец твой тоже ушел на тот свет раньше времени, и очень жаль, потому что лучшего еврея не сыскать было. Рассказывали, что он всю свою жизнь провел за книгами. Надо думать, часть своих знаний он передал тебе. Я сама в книжных премудростях не сильна. Надеюсь, однако, что ты обучена и кое-чему из того, что должна знать каждая женщина.

Изменив тон, она продолжала:

— Ну ладно, сегодня тебе обратно все равно не вернуться, а завтра поговорим, посмотрим, что тут можно сделать.

Она показала Блюме комнату, где та может устроиться на ночь. Блюма, уставшая за день, сразу же уснула, но среди ночи в испуге проснулась. Где она? И кровать, и комната не ее. Ей показалось, что в этом чужом для нее месте она не сомкнет глаз всю ночь. Никогда раньше она так не боялась, что ей не удастся заснуть. Второй раз она проснулась на рассвете. Попыталась понять, почему она так беспокойно спала, и вспомнила, что ей приснилось, будто она сидит в повозке на улице своего городка и ей стыдно, потому что все могут ее там видеть. Она слезла с повозки, и тут лошади понеслись, а она осталась посреди улицы с протянутыми руками в смутной надежде, что появится хозяин лошадей и остановит их, пока они кого-нибудь не задавили. Однако никто не шел, и, уверенная, что вот-вот произойдет несчастье, она закрыла лицо руками, чтобы не видеть того, что должно случиться.

В доме еще никто не вставал. Блюма лежала в постели, обдумывая свое положение. На улице под ее окном громыхали повозки. Железнодорожная ветка соединяла Шибуш со Станиславом, и два раза в сутки в городе останавливался поезд. Его встречали извозчики, которые одних пассажиров доставляли на вокзал, а других — с вокзала домой.

Блюма проснулась еще раньше, чем проехал первый извозчик. Она привыкла вставать рано: при больной матери, прикованной к постели, вся домашняя работа лежала на ней.

Блюма и здесь поднялась по своей привычке спозаранку, но все вокруг было для нее непривычно. И звуки, доносившиеся с улицы, и стены чужой комнаты. Потолок был гораздо выше, чем в доме ее родителей, из-за чего Блюме казалось, что комната парит в воздухе. Всю свою жизнь она прожила в одноэтажном домике и сейчас, лежа в постели на втором этаже, чувствовала себя так, как если бы она взобралась на какой-то ненадежный насест.

Она не могла больше лежать в постели, потому что было уже светло, но и встать боялась, чтобы не разбудить кого-нибудь в доме. Так она пролежала некоторое время, думая о матери, которая всю жизнь болела и с трудом сводила концы с концами, однако никогда не обращалась за помощью к своим богатым родственникам. Когда соседи спрашивали, почему бы ей не напомнить им о себе, она с улыбкой отвечала: «Знаете, самое хорошее в богатых родственниках — это то, что им не надо помогать». Каждый год, перед праздником Рош а-Шона, от Гурвицев приходило новогоднее поздравление. Блюма хорошо помнила эти открытки из твердой белой бумаги с надписью золотыми буквами. Обычно их ставили на маленькие лесенки, которые мама плела из соломки, лежа в постели, и вешали эти лесенки на стену. Со временем золото с букв осыпалось, бумага желтела, и открытки в конце концов выбрасывали. Сейчас мать лежала в земле, а дочь — в чужой кровати.

Тут кровать показалась Блюме тесной, она встала, умылась и спустилась на кухню, чтобы приготовить завтрак. В той же посуде, которой пользовалась накануне Цирл, она подогрела молоко, сварила кофе, накрыла на стол, нарезала хлеб, от большого куска масла из маслобойки отрезала небольшую часть. Затем она развязала свой узел, достала оттуда маленькие пирожки и выложила их на блюдо.

Когда Цирл сошла вниз, чтобы приготовить завтрак, она обнаружила, что он уже ждет ее. Вскоре в столовую спустился и Борух-Меир. Потирая руки, он пожелал Блюме доброго утра, поднял фалды сюртука и сел за стол. Налив себе кофе, он с одобрением посмотрел на родственницу и на ее пирожки. Затем в столовой появился сын хозяев Гиршл, который тут же заметил:

— А эти пирожки выглядят очень аппетитно!

Он взял один из них, съел и добавил:

— Они заслуживают особой благодарности!

— Кто их пек? — спросила Цирл, отламывая маленький кусочек пирожка и пробуя его. — Не ты ли?

— Нет, — призналась Блюма и тоже попробовала пирожок. — Но я умею печь не хуже!

— Слава Богу, что мы не поклонники пирогов и пышек, — сказала Цирл изменившимся тоном. — Для нас хорош и простой хлеб.

Блюма опустила глаза. Все продолжали поедать пирожки.

— Мамочка, дорогая, — наклонился к матери Гиршл. — Должен тебе кое-что сообщить.

Цирл посмотрела на сына.

— Ну говори! — предложила она.

— Это секрет, — улыбнулся Гиршл.

Цирл склонилась в его сторону, подставив ухо. Сын прикрыл рот рукой, делая вид, что не хочет, чтобы его слышали, и громко произнес:

— Признайся, мама, что пирожки — объедение!

Цирл нахмурилась:

— Ладно, признаюсь.

Блюма убрала со стола посуду и прошла на кухню. Цирл последовала за ней и показала, где что расположено: раковина для молочных продуктов, стол для них, разделочный стол для мяса, тазы, полотенца.

— А вырезку ты сумеешь приготовить? — спросила Цирл.

— Да, — ответила Блюма.

— Пока вымой посуду, — распорядилась Цирл, — а там придет мальчик от мясника. Вот лапша, рис, другие крупы, здесь — все остальное.

Блюма кивнула, как будто она уже во всем сориентировалась и больше в указаниях не нуждается. Цирл, понаблюдав, как она действует на кухне, вышла, потом вернулась, снова вышла и больше уже не возвращалась до середины дня. Придя во втором часу домой, она обнаружила, что обед готов и стол уже накрыт.

Был месяц май, первый еврейский месяц ияр, когда принято возобновлять годичный контракт с прислугой. Незадолго до приезда Блюмы домашняя работница Гурвицев ушла от них, и предстояло найти новую. Когда агент по трудоустройству привел к Цирл претендентку на это место, хозяйка посетовала:

— Скажите на милость, куда мне ее поместить? У нас гостит родственница, которая спит в комнате для прислуги.

Так Блюма стала работать в доме своих родственников. Господь давал ей силы, и ее маленькие ручки справлялись с любым делом: она готовила еду, мыла, шила, штопала. В доме не было уголка, где не сказалось бы ее присутствие. Работа была ее природной стихией, ведь она выросла при больной матери, и навыки, приобретенные ею раньше, пригодились ей теперь. Цирл быстро поняла, что Блюма действительно обучена всему, что следует уметь женщине. К тому же, поскольку она была членом семьи, можно было не платить ей за работу.

— Ведь Блюма — одна из нас, не так ли? — спросила она мужа. — Тот, кто награждает нас, наградит и ее.

Могло показаться, что Гурвицы пользуются безвыходным положением родственницы. Однако если вдуматься, придется признать, что это не так. Можно ли допустить, что, когда Блюме придет пора выходить замуж, Цирл обратится к какой-нибудь местной благотворительной организации с просьбой выделить сироте приданое? Безусловно, она вознаградит девушку за каждый год, что та проработала в ее доме, а если жених заслужит одобрение Цирл, то она даже удвоит причитающуюся Блюме сумму. Кроме того, на какое жалованье могла рассчитывать Блюма? Она никогда не работала ни прислугой, ни горничной, всему училась у Цирл, и, значит, ее можно было рассматривать как подмастерья, который первые три года работает на хозяина, не получая вознаграждения.

Так и жила Блюма у своих родственников, отрезанная от остального мира. Девушки из бедных семей, служившие у соседей Гурвицев, не искали ее общества — нечего и говорить, что и она не испытывала желания сблизиться с ними. Агенты по трудоустройству, с которыми стремилась водить компанию прислуга, были не настолько бесстыдны, чтобы привлечь к себе ее внимание. Они ее, естественно, не интересовали. Таким образом, круг знакомых Блюмы составляла семья Гурвиц, а развлечения в этом кругу практически отсутствовали. Члены семьи весь день хлопотали в своей лавке, откуда они приходили только поесть или лечь спать. В субботу или в праздник, отправляясь на прогулку или в гости, они никогда не брали ее с собой. На кого же оставить дом, как не на нее? Блюма была предоставлена сама себе, лишена тех развлечений, которые обычно имеет прислуга, и тех, что скрашивают досуг девушек из более состоятельных семей.

Блюма жила у своих родственников довольно долго. Цирл не баловала ее, но и не придиралась. По правде говоря, эта женщина умела ладить с людьми. Она отлично управлялась в лавке, где у нее был полный порядок, знала привычки каждого покупателя и даже на самых бедных из них никогда не смотрела сверху вниз.

— Сегодня он купил на копейку, — говаривала она, — а завтра может выиграть в лотерею и потратит рубль.

Даже с каким-нибудь малышом, который приходил в лавку за сущей ерундой, она обращалась ласково, гладила его но головке и всегда давала ему леденец или что-то другое.

— Сейчас он маленький, и нужды у него маленькие, а с возрастом и потребности у него возрастут, — рассуждала она. — Если я с ним сегодня ласкова, он и потом будет приходить сюда. Много богачей в этом городе мальчишками раз в год делали небольшие покупки на Ту би-шват, у моего отца. А сейчас те же люди бывают у нас каждый день и покупают миндаль или изюм целыми пакетами.

Лавка Гурвицев была не единственной в Шибуше. Целый ряд лавок, тесно прижавшихся друг к другу, выстроился на Большом рынке. Было их достаточно и на Малом рынке, и на разных улицах городка. Каждая из них знала свой пиковый и свой мертвый сезон, хорошие и плохие дни. К Гурвицам же это не относилось: в их лавке от покупателей не было отбою никогда. Наверное, люди затруднились бы объяснить, почему они предпочитают эту лавку.

К Гурвицам шли даже за нюхательной солью, прописанной врачом, хотя такая соль продавалась в любой аптеке. Шли, потому что обходительная речь Цирл сама по себе была хороша при любой болезни.

Обходительная со всеми, Цирл была обходительна и с Блюмой. К примеру, если ей случалось, разбирая вещи, найти старое платье или туфли, видавшие лучшие дни, она отдавала их девушке. Выбрасывались лишь те вещи, которые носить уже было невозможно.

— Я сама бережливо отношусь к вещам, — любила говорить Цирл, — не то что наша Блюма: она выбрасывает все, что ей не по вкусу.

Кому-то может показаться, что Цирл придиралась к родственнице, но тот, кто ее знал, понял бы, что она просто констатирует факт.

Борух-Меир был не менее обходителен с Блюмой, чем его жена. По правде сказать, он рассыпался в благодарностях за малейшую услугу, оказываемую девушкой. Он не только не забывал сказать «до свидания» или «здравствуйте!», когда уезжал по делам или возвращался домой. Был случай, когда он, вернувшись из Карлсбада, вместе с подарками тестю и супруге привез какую-то безделицу Блюме.

— Большинство мужчин, — заметила Цирл, — понятия не имеет, что по вкусу женщине. Мой Борух-Меир не такой! Он привез Блюме именно то, что ей нужно. Возможно, родственные чувства ему подсказали.

Даже Гиршл относился к Блюме по-дружески, никогда не забывал, что у них общие корни. Он не жаловался, если воротничок его сорочки оказывался не так тщательно отглажен, и, уж конечно, никогда не просил Блюму почистить ему обувь. Гиршл не обладал талантом даже критические замечания превращать в комплимент, как это умела делать его мать, не умел он и доброжелательно подмигнуть, как его отец. Он был еще молод и не понимал, что доброе слово и ласковый взгляд способны обернуться выгодой. Однако в свои шестнадцать лет он был достаточно взрослым, чтобы понимать, что жизнь — не идиллия. Кое-кто утверждал, что все беды в мире связаны с его разделением на богатых и бедных. Гиршл не мог бы объяснить, почему он испытывает такую боль. С момента появления на свет он не знал нужды ни в чем: ни в еде, ни в одежде, ни в отношении к нему людей — все охотно выполняли любое его желание. Возможно, он замечал, что те самые люди, которые так добры к нему, не всегда добры к другим, и это огорчало его.

 

II

Гиршл был у Гурвицев единственным ребенком, и появился он на свет, когда его родители были уже немолоды и совсем отчаялись иметь детей. Но Бог даровал им мальчика, которого в честь деда но матери назвали Шимон-Гирш. Первое из этих двух имен опустили, когда ребенок еще находился в колыбельке, a второе приобрело ласкательно-уменьшительное окончание.

Как только стало возможным отнять ребенка от груди, Цирл вернулась и лавку. Она не рассчитывала иметь еще детей. Не то чтобы она была решительно против их появления, но и не испытывала большого желания обзаводиться ими. Тем более что никогда не знаешь заранее, кому повезет на этом свете, а кому лучше бы и не родиться. Боясь испортить единственного сына, она старалась не проявлять особой любви к нему. Зато Борух-Меир компенсировал сухость матери даже чрезмерной любовью к сыну, балуя его сверх меры.

Борух-Меир сам был баловнем судьбы. За что бы он ни брался, все складывалось у него удачно. Все, что попадало в его руки, приумножалось. Он никогда не задумывался над тем, заслуживает ли он такого успеха, и фортуна, всегда благосклонная к нему, казалось, тоже не задумывалась над этим. Бессознательно он был уверен, что всякий, кто усердно трудится, в конце концов должен быть вознагражден. Сам Борух-Меир начинал в лавке рассыльным, а женившись на дочери хозяина, стал богатым предпринимателем.

Улыбка фортуны так и сияла в его бороде, искрилась в глазах, неизменно веселых, даже когда он оставался один. Жизнь была ласкова с ним, и это передавалось также его внутреннему миру. Если обычно совесть не позволяла ему поддаваться соблазнам, то из самоуважения он не упрекал себя чрезмерно, когда случалось ему соблазниться. По субботам, праздникам и в дни новолуния Борух-Меир регулярно ходил в синагогу. Скажи ему кто-нибудь: «Такому человеку, как вы, следует почаще молиться на людях», — он стал бы ходить в синагогу ежедневно, потому что охотно прислушивался к советам и не возводил свое мнение в принцип. Особой щедростью он не отличался, но, если его просили пожертвовать на благотворительные цели, давал более или менее крупные суммы на нищих. Цирл попросту отругала бы их, посоветовав заняться каким-нибудь полезным делом и не приставать к честным людям.

— Ничего в мире не изменится, если какой-то бездельник что-нибудь и сделает, — говорил Борух-Меир жене, — а я не разорюсь, если дам ему гривенник.

Он ладил с миром, предоставляя тому идти своим путем, лишь бы ему не мешали сосредоточиться на своем деле. Ладил он и со своими работниками, которым никогда не давал почувствовать, кто здесь хозяин. В то же время он запрещал им отщипывать кусочки от продуктов, выставленных на продажу, потому что это делало товар непривлекательным для покупателей.

С первого дня своей работы в лавке Борух-Меир почувствовал симпатию к своему хозяину, Шимону-Гиршу. Его прежде всего покорила привычка старика купаться в реке чуть ли не до самых заморозков и то, как он отказывался от посторонней помощи, утверждая, что в состоянии сам о себе позаботиться. Борух-Меир затруднился бы сказать, что его больше поразило в отце Цирл — отсутствие заботы о том, как относятся к нему окружающие, что они скажут о нем, или же то, что Шимон-Гирш знал все обо всем, не проявляя ни к чему видимого интереса. Стоило ему зайти в лавку, как он, даже не поднимая глаз, точно знал, сколько чего продано, и это касалось даже таких товаров, которые не имели упаковки, продавались насыпью или в розлив. Ходили слухи, будто старик каждую ночь пересчитывает свои запасы, перевешивает все товары, проверяет каждую коробку или корзину, каждый ящик. Борух-Меир не верил этим слухам, но дать рациональное объяснение всеведению Шимона-Гирша не мог, и это только усиливало его изумление. Что касается самого Шимона-Гирша, то он не давал себе труда пускаться в объяснения. Надо сказать, что его служащие практически не слышали от него и слова, но время от времени он издавал звук «хммм», причем протяжное «хммммм» означало, что он доволен ими, а короткое выражало недовольство. И все же среди них не было лодырей: всякий, кто получал место у Шимона-Гирша, быстро постигал науку выполнять распоряжения хозяина.

Борух-Меир прослужил в лавке Шимона-Гирша Клингера шесть с половиной лет, при этом хозяин разговаривал с ним не чаще, чем с другими приказчиками. Но как-то обоим случилось заночевать в придорожной гостинице. Борух-Меир в приподнятом настроении возвращался из своего родного городка, где он получил освобождение от воинской повинности и решил жениться на весьма привлекательной двоюродной сестре. В одной комнате с ними находился постоялец, который складывал цифры в своей записной книжке и произносил результаты вслух настолько громко, что не давал никому заснуть. Наконец, почувствовав на себе взгляд Боруха-Меира, этот человек поинтересовался:

— Я вас беспокою?

— Нисколько! — вежливо ответил Борух-Меир, подошел к столу и задул лампу.

Среди тех, кто расположился на ночлег в этой же комнате, был и Шимон-Гирш Клингер.

— Мне это понравилось, — признался он чуть позже Боруху-Меиру. — Раньше я считал вас ягненком, а теперь вижу, что вы человек с характером.

Они дружески поболтали еще кое о чем, а перед тем, как каждому отправиться своей дорогой, договорились о свадьбе Боруха-Меира с дочерью хозяина.

На первых порах Борух-Меир не был уверен, что молодая жена видит в нем нечто большее, чем законного мужа. Он ухаживал за ней так, будто они только что встретились, однако какая-то часть ее всегда оставалась не принадлежащей ему. Глядя на нее, он часто задумывался: что же она прячет от меня? И даже то, что в ней открывалось, казалось ему таинственным. Каждое движение ее тела, каждое платье, которое она надевала, превращали ее в другого человека. Он чувствовал, что его любовь к ней растет с каждым днем, но чем больше он ее любил, тем больше она ставила его в тупик. А это, в свою очередь, озадачивало и ее, заставляло спрашивать себя: чего же он еще хочет от меня такого, чего еще не получил?

Только с рождением сына Борух-Меир наконец почувствовал, что ему дано все, что самое дорогое из сокровищ Цирл теперь принадлежит ему. Разве он не держал мальчика на руках, не прижимал его к сердцу, не играл с ним даже в ее отсутствие? С тех пор он стал любить Цирл еще больше за сына, а мальчика — за мать. И хотя Борух-Меир никогда не чурался работы, теперь он стал трудиться вдвое усердней. Не проходило дня, чтобы он не внес какое-то усовершенствование в лавке. Не было дня, чтобы там не появился какой-то новый товар. Нюхательные соли и дубильные кислоты, масляные краски и краски, которыми рисуют вывески, — Шибуш шел в ногу с веком. Раньше, если человек заболевал, ему пускали кровь, а теперь он принимал ванны с разными солями. Раньше стены домов принято было белить известкой, а теперь раскрашивали узорами по трафарету. Раньше вывеску над магазином никогда не меняли, а теперь магазины то и дело терпели банкротство и то и дело открывались новые, для которых требовались новые вывески; иногда на них красовалось имя первой жены владельца, иногда второй. Но каждый, кто хотел купить хороший товар по самой низкой в городе цене, по-прежнему отправлялся к Боруху-Меиру. Дошло до того, что владельцы других магазинов стали заказывать товары у него, потому что Борух-Меир закупал весь товар прямо у производителей, без посредников: ему делали скидку, и он делал скидку своим покупателям.

 

III

В семнадцать лет Гиршл стал работать в лавке родителей. Он не соображал так быстро, как его мать, не был так подвижен, как отец, хотя следует отметить его безусловную исполнительность. Пока сын посещал хедер при Малой синагоге, родители надеялись, что его ждет будущее раввина, однако им пришлось испытать разочарование: юноша потерял всякий интерес к такой карьере.

По правде говоря, изучение Торы уже перестало быть столь престижным, как в былые времена; многие молодые люди, отложив в сторону религиозные книги, переключались на более полезные, как им казалось, занятия. Одни поступали в университеты, чтобы приобрести хорошо оплачиваемую профессию, другие, менее способные, шли в торговлю или предпринимательство. Была и третья категория — тех, кто не изучал Священного Писания, не делал ничего полезного, а, оставаясь на содержании у своих родителей, тратил время на участие в таких несолидных вещах, как сионизм или социализм. Надо сказать, что в Шибуше не пользовались популярностью ни сионисты, ни социалисты: первые вызывали насмешки, ко вторым относились с опаской.

Сионизм имел сторонников среди людей старшего поколения, которые посещали все сионистские мероприятия, устраивали для заезжих сионистских ораторов приемы с кофе и пирожными, показывали им местные достопримечательности: Большую синагогу с изображением солнца, луны и 12 знаков зодиака на потолке, медной люстрой, на стеклянных панелях которой было выгравировано благословение Новолуния, а также старую школу, где хранилась иллюстрированная Библия на древнееврейском языке с латинским комментарием на полях, написанным каким-то кардиналом, и копия оригинального венецианского издания «Млехес Махашевес» с изображением на фронтисписе портрета его автора — раввина Моше Хефеца, не по-раввински длинноволосого и безбородого.

Таких людей можно было встретить в клубе сионистов даже в будни: они либо читали там газеты, либо, если возникала необходимость, проповедовали тем, кто еще не был обращен в их веру. Это были преимущественно достаточно обеспеченные евреи, уже успевшие «выстлать пухом свое гнездышко и снести яичко», люди, которым не приходилось ломать голову над тем, как свести концы с концами.

Гиршл, обладавший достаточно хорошими способностями, мог бы посещать и среднюю школу, и университет, мог бы даже получить докторскую степень. Однако страхи его матери исключали подобное направление его развития. Дело в том, что у Цирл был когда-то брат, которого учение довело до безумия. Все попытки родителей излечить сына не дали результата. Они рвали его книги, а он находил другие. В конце концов они выгнали его из дома. Он ушел в лес, где питался ягодами и кореньями, как дикий зверь, пока силы не оставили его и он не умер. Поэтому, как только Цирл поняла, что изучение Талмуда сыну наскучило, она поспешила запрячь его в работу, прежде чем у него появятся другие интересы. Сначала Гиршла привлекали к работе в лавке день-другой в неделю, но с течением времени он стал трудиться в ней полную неделю. По мнению Цирл, ничто так не помогает человеку сохранять здоровье и богатство, удерживая его от всякого вреда, как торговля. Не то чтобы она уважала религию и духовных лиц меньше, чем другие женщины. Однако карьера раввина, равно как и всякие иные занятия, практическая ценность которых была сомнительной, казалась ей не дотягивающей до идеала. Конечно, бывали раввины, чьи доходы обеспечивали им весьма приличное существование, но сколько их? Меньше одного на город, тогда как товары купца всегда пользуются спросом. И коль скоро Гиршл не стал больше изучать духовные книги, лучшего занятия для него, чем лавка, трудно было придумать.

По правде сказать, даже тогда, когда Цирл хотелось, чтобы ее сын стал раввином, это объяснялось не столько ее благочестием, сколько желанием искупить грех ее прапрадеда, который однажды обвинил раввина своего местечка в избытке религиозного рвения. То есть, когда однажды этот раввин сделал что-то такое, что было воспринято окружающими как указание на расстройство его умственных способностей, прапрадед сказал своим согражданам: «Боюсь, что наш раввин свихнется!» На что раввин возразил: «Если кто-то и свихнется, то это будет вот этот человек и его потомки». И хотя предок Цирл говорил совершенно беззлобно, но мстительное предсказание раввина сбылось, ибо даже в самом отвлеченном споре всегда присутствует элемент личной неприязни. С тех пор в семье Цирл не было ни одного поколения без своего сумасшедшего. Вот почему, когда родился Гиршл, родителям хотелось, чтобы он посвятил себя изучению Священного Писания и тем самым загладил проступок своего предка. Однако не все планы людей встречают одобрение Провидения, в особенности если их мотивы небескорыстны.

В первый раз Гиршл пришел поработать в лавке, когда его отец, отправившись на воды в Карлсбад, оставил лавку на Цирл и двух помощниц.

— Давай-ка приходи, помоги нам до возвращения отца, — сказала ему Цирл.

Уходя в лавку, Гиршл загнул уголок страницы Талмуда, как если бы он собирался вскоре вернуться к чтению. Ему и в голову не приходило, что это уже не случится. Аромат корицы, имбиря, изюма, вина и всяких других вкусных вещей оказался притягательней, чем Талмуд, а покупатели, которых он обслуживал, нравились ему больше его товарищей по хедеру. Кто в те дни еще продолжал ходить в хедер? Юнцы, которым до смерти надоело учение, прямая противоположность лавочникам и их клиентам, большинство которых производило впечатление людей знающих и деятельных. К тому времени, когда Борух-Меир вернулся из Карлсбада, его сын сделался заправским лавочником. Вместо того чтобы учить Тору в хедере, он торговался с покупателями в лавке. Скоро он вообще стал посещать Малую синагогу только по субботам, в праздники и дни Новолуния.

Подобно другим юношам из зажиточных семей, которые учились в ешиве, чтобы стать раввинами, а потом передумали, Гиршл вступил в Сионистское общество. Общество размещалось в большой комнате, куда его члены приходили почитать газеты и журналы, сыграть в шахматы — шахматная доска находилась тут же на угловом столике. Не все газеты и журналы пропагандировали сионизм, и не всякий, кто их читал, был сионистом. Были и такие, кто приходил в клуб просто пообщаться с людьми, — так или иначе, там никогда не бывало скучно. Порой, в зимние сумерки, когда в душе просыпалось неопределенное томление, кто-нибудь запевал печальную песню о своем стремлении к Сиону, и она трогала все сердца. В такие минуты молодежь, казалось, преображалась, подобно тому как прежде она преображалась, изучая Тору.

Гиршл принадлежал к посетителям клуба, не имевшим ничего общего с Сионом. Трудно сказать, почему он не был сионистом, — сыновья всех более или менее состоятельных евреев городка ими были. Возможно, что-то ему не нравилось в этом движении и его последователях, или он попросту не продумал еврейскую проблему до конца, а может быть, пришел к заключению, что сионизм не решит ее.

Родители Гиршла не возражали бы против того, чтобы он вступил в Сионистское общество. Это не мешало бы ему выполнять свою работу в лавке, так что пусть по вечерам заходил бы в клуб полистать газеты. Если молодой человек, который слывет завидным женихом, будет в курсе того, что творится в мире, это никак не повредит ему. А если он, упаси Бог, почувствует влечение к социалистам? Старшему поколению, уже не способному контролировать поведение своих детей, приходилось помалкивать. В сети этих радикалов попали уже не один хорошо воспитанный юноша, не одна девушка, и их родителям не оставалось ничего другого, как вздыхать и бить себя кулаком в грудь.

Один-два раза в неделю Гиршл заходил в Сионистский клуб, где можно было выкурить сигарету и поболтать с друзьями, просмотреть свежие газеты. По четвергам, когда библиотекарь открывал свой книжный шкаф, Гиршл брал у него три книжки: одну для серьезного и две для легкого чтения. Зимними вечерами по пятницам, после праздничного ужина, когда родители уходили спать, Гиршл читал одну из этих книг за столом, на котором еще горели три свечи, по одной на отца, мать и сына, пока его не начинало клонить ко сну. Еще одна свеча горела в комнате Блюмы, сама она тоже сидела за столом и читала книгу, взятую у Гиршла. Блюма любила читать, чтение открывало ей новые миры и напоминало о тех далеких днях, когда она и ее отец, да упокоится душа его в мире, читали друг другу вслух.

Хаим Нахт, отец Блюмы, женился на Мирл, которая была помолвлена со своим двоюродным братом Борухом-Меиром. Последний, ослепленный богатством своего хозяина, лавочника Шимона-Гирша Клингера, женился на его дочери Цирл, нарушив слово, данное бедной девушке. После того как брат Цирл сошел с ума и умер, Шимону-Гиршу было трудно найти хорошую партию для единственной дочери. Какой семье было бы легко перенести подобный позор — сумасшествие ее члена? Из всех несчастий в нашей жизни этот недуг, вероятно, единственный, к которому нечувствителен сам больной. Для его же родственников беда является вдвойне тяжелой. Если всякую другую можно как-то одолеть и забыть, то эта передается из поколения в поколение. Хронических больных обычно помещают в специальные санатории, но никто не желает взять на себя заботу о тех, кто лишился ума. Люди либо убегают при виде сумасшедшего, либо издеваются над ним, пугают им своих детей.

Отец Цирл видел, что дочь не становится моложе, а сваты не спешат к его двери. В Борухе-Меире он усмотрел большие способности к торговле, трудолюбие и безупречную честность. К тому же молодой человек носил фамилию Гурвиц, и это тоже говорило в его пользу. Хотя он и не был прямым потомком знаменитого в XVI веке раввина Иешаи Гурвица, фамилия давала ему право на уважение.

Даже после того, как Борух-Меир женился на Цирл, родители Мирл продолжали поддерживать с ним отношения. Пожалуй, они даже стали больше его уважать за то, что он женился на деньгах. И он поддерживал с ними связь, регулярно посылая им поздравление с Новым годом. Ежегодные поздравления получали также Мирл и Хаим Нахт, когда они поженились. Как повелось в отношении отца и матери, так продолжалось и в отношении дочери и ее мужа.

Хаим Нахт не был так обеспечен, как Борух-Меир Гурвиц. И особым уважением людей он не пользовался, хотя и слыл начитанным, культурным человеком, способным к языкам. Но, увы, практические успехи мужа Мирл значительно уступали его образованности. Разумеется, Мирл вышла за него замуж с разрешения отца, тем не менее старик не упускал случая напомнить ей, что, не сумев удержать жениха — преуспевающего торговца, она вынуждена мириться с мужем-ученым, который не заработал ни копейки.

Что касается Мирл, то она никогда не попрекала своего мужа. Каким бы неудачником он ни был, это не роняло его в ее глазах. Она была благодарна судьбе за то, что та освободила ее от опеки чрезмерно строгого отца, дала ей семью и собственный очаг. Даже когда им особенно не везло и в доме не оставалось ни копейки, она не переставала любить мужа. Неужели, спрашивала она себя, я должна отравлять ему жизнь только за то, что у него неважно идут дела? Она жалела его и любила еще больше такой любовью, которая не ищет земной награды. Что бы он ни делал, ей все казалось хорошо и правильно. Если бы все остальные были такими же честными, как ее Хаим, и он преуспевал бы. Вся беда заключалась в том, что в этом мире людям приходилось выбирать: либо оставаться честными, либо преуспевать. Разве Хаим был виноват в том, что доверял людям, которые бессовестно обчистили его как липку и сбежали с его деньгами? А поскольку человек, потерявший деньги, лишался и кредита, Хаим Нахт утратил всякую возможность когда-либо возместить свои убытки. Из большой лавки ему пришлось перейти в маленькую лавочку, а просторную квартиру напротив рынка поменять на тесную квартирку, в окна которой никогда не заглядывало солнце. Какое-то время он не терял надежды поправить свои дела и хватался то за одно, то за другое, но в конце концов у него опустились руки. Он понял, что ему не суждено преуспеть в житейских делах, и уединился со своими книгами в надежде стать учителем в государственной школе для еврейских детей. Однако и здесь ему повезло только отчасти: он выдержал экзамены, но места так и не получил. Всякий раз, когда появлялась вакансия, она доставалась какому-нибудь недоучке, сумевшему дать взятку директору школы. Хаим Нахт был не такой человек, который мог обойти кого-то лестью, а тем более с помощью взятки, даже если от этого зависело благополучие его семьи.

Убедившись, что ему не устроиться на работу в государственную школу, отец Блюмы открыл собственную школу, т. е. нашел несколько учеников и стал обучать их у себя на дому. Однако скоро никого из учеников у него не осталось, времена были уже не те: стремление к чистому знанию исчезло, родители хотели лишь того, чтобы их дети преуспели в жизни. Если тратить деньги на обучение, то уж на обучение чему-то, что может принести практическую пользу, например бухгалтерии, а не литературе и философии, которыми Хаим Нахт забивал головы учеников. Правда, он, как никто другой в городе, умел написать письмо, но к чему его изысканный стиль, коль из его увесистых фраз нельзя понять ни словечка?

К тому времени Блюма была уже достаточно взрослой, чтобы понять происходящее. Она видела, как мать ставит заплату на заплате, прикрывая их бедность, а отец сидит у окна с непрочитанной книгой в руках, закусив зубами шелковистую бороду, и глаза его заволакивают слезы. Иногда он брал Блюму за руку и говорил:

— Я знаю, доченька, любимая, что такой человек, как я, который не может обеспечить жену и дочь, заслуживает ссылки в Сибирь.

Как он плакал, когда читал ей сказку про вора, которого привели к халифу!

— Зачем ты воровал? — спросил халиф.

— Потому что моей жене и детям нечего было есть! — отвечал вор.

— Обвинение в воровстве снимается с него, — объявил халиф, — а теперь повесьте его за то, что он допустил, чтобы его семья голодала.

Когда Блюме пришла пора учиться, отец стал сажать ее рядом с собой и вместе с ней читать книги.

— Я знаю, — говорил он, — что не оставляю тебе никакого богатства, но, по крайней мере, я научил тебя читать. И какой бы тяжелой ни была твоя жизнь, ты всегда найдешь лучший мир в книгах.

Блюма была очень способным ребенком. Однако ее отца, проливавшего столько слез над книгой, что от них, казалось, размокнут ее страницы, поражало отсутствие особой чувствительности к прочитанному у дочери. Злоключения героев, над которыми он плакал или вздыхал, их страдания и печали, по-видимому, нисколько не трогали девочку. Отец мог рыдать над какой-нибудь трагической историей, тогда как глаза дочери оставались совершенно сухими.

— Ах, папа, — говорила она, когда он пытался объяснить ей трагизм ситуации, в которую попал герой произведения, — но ведь это его собственная вина! Если бы он не сделал того, что сделал, с ним ничего не случилось бы.

— Блюма, Блюма, — повторял Хаим Нахт. — Я поверить не могу, что это говорит моя дочь! Человек поступает так, как вынуждают его обстоятельства. Все, что мы делаем или не делаем, заложено в нашей судьбе с самого рождения. И подумать только, что моя дочь…

— Лучше я пойду помогу маме, — прерывала его Блюма.

— Иди же, — говорил отец. — Пусть тебя направляет твое сердечко. Иди, помогай маме, пока я тут сижу и закрываю лицо руками от стыда, что обе вы надрываетесь, а я ничего не делаю и только дрожу при мысли о Судном Дне. Да, мне страшно при мысли, что придется за все ответить. Что я скажу, что предъявлю в свое оправдание, когда предстану перед Судом Всевышнего?

Нисколько не сомневаясь, что ему придется отвечать за свою беспомощность перед Господом, Хаим Нахт опускался на стул, закрывал лицо руками и плакал. Однажды он так вот сел и больше не встал: горе и унижения убили его до времени.

Блюма и ее мать остались одни, без всяких средств к существованию. Сначала они продавали книги покойного, его одежду, затем настала очередь стола и постели. Из своей маленькой квартирки им пришлось переселиться в еще более крошечную. Денег, оставшихся после смерти отца Мирл, едва хватало на жизнь впроголодь. А затем, то ли оттого, что она была хрупкого телосложения, то ли от горя, то ли от сырости в каморке, где они ютились, а может быть, от всего этого вместе, заболела и Мирл. Несколько лет она не вставала с постели. Врачи и прописываемые ими лекарства съели все их сбережения, но не вылечили ее. Бог увидел, как она страдает, и взял ее к Себе.

Соседи отправили сироту к ее родственникам в Шибуш, и те приютили ее — отчасти потому, что она приходилась им родственницей, отчасти потому, что ей можно было поручить работу по дому. Если бы человеку не было свойственно всегда оставаться недовольным своим положением, могло бы показаться, что Блюме не на что жаловаться: Всевышний наделил ее силой, красотой и умом в количестве, достаточном, чтобы утешить даже самого несчастного человека.

 

IV

Итак, Блюма сидела одна в своей комнате и читала. На столе, покрытом белой скатертью, горела свеча. Накануне Гиршл принес из библиотеки три книги, две оставил себе, а третью дал ей. Ум, которым обладала Блюма, позволял ей радоваться, когда выдавалась минутка посидеть за книгой.

По сути, вся жизнь родителей Блюмы была сплошным умиранием. Она много плакала, пока они были живы, а теперь в ее глазах, осененных длинными ресницами, можно было уловить лишь следы былой печали.

Книга, с которой она сидела в доме своих родственников, открывала перед ней другую жизнь. Она научилась ограничивать свой мир четырьмя стенами, когда ухаживала за больной матерью. Привыкла она и читать, потому что с детства книги стали частью ее существования. Пророческими оказались слова отца:

— По крайней мере, я научил тебя читать. Как бы тяжело ни пришлось тебе в будущем, в книгах ты всегда найдешь другую, лучшую жизнь.

У Блюмы не было ничего своего. Собственными она могла назвать разве что две свои руки, да и те она отдавала внаем. И только ум ее был свободен и мог уноситься куда заблагорассудится. Субботняя свеча скрашивала комнатку целомудренной девушки, и при свете ее она отдыхала от повседневных трудов. Кто из вас усомнился бы в том, что ей повезло? Бог осенил ее Своею благодатью, но никто ей не завидовал, все были о ней хорошего мнения. Никогда ее ни за что не ругали. Борух-Меир был добродушным человеком, и глаза его всегда ласково смотрели на Блюму, когда он наблюдал за ее работой. По правде говоря, он умел быть обходительным со всеми, не говоря уж о тех, кому выпало служить ему. Порой ему приходило в голову, что дочь Мирл заслуживала лучшей доли. А если уж ей суждено быть служанкой, то Бог нашел ей такого хозяина, который никогда не давал ей почувствовать зависимость ее положения, не задевал ее самолюбия.

Цирл была довольна Блюмой. Ей долго не везло с прислугой. После свадьбы дочери мать отдала ей свою кухарку, и старая женщина взяла на себя все хозяйство. Цирл охотно держала бы ее до самой смерти, но та вскоре получила письмо из далекого города. Муж, бросивший ее сорок лет назад, извещал бывшую жену, что умирает и хочет до этого увидеться с ней. Связав свои вещички, накопленные за долгую службу в чужих домах, она отправилась в путь. Неизвестно, застала ли она в живых своего бывшего мужа и долго ли прожила еще сама. Раввин того города, куда уехала женщина, которому написал сам Борух-Меир, никогда ничего не слыхал о ней. С тех пор Цирл не знала покоя. Никакая прислуга не могла ей угодить. Одна была недостаточно бережливой, у другой обнаружился сварливый характер, третья не умела вкусно готовить. Сама же Цирл была не особенно хорошей хозяйкой и только портила дело своими указаниями. Прислуга, удостоверившись в некомпетентности хозяйки, делала все по-своему.

— Если вам не нравится, — дерзко заявляла она, когда Цирл выражала свое недовольство, — делайте, пожалуйста, сами!

С прислугой была еще одна беда: она стала претендовать на полную свободу в вечернее, нерабочее время. Работницу, которая ни о чем не помышляла бы, кроме заботы о своих хозяевах, и готовую трудиться круглосуточно, теперь было не найти. В Шибуше народилась новая порода прислуги, ни в грош не ставившей своих хозяев. Уже не слышно было пения за работой — вместо этого воцарился дух враждебности, как если бы дом оккупировали вражеские солдаты.

Кто был в этом виноват? Не кто иной, как здешний обитатель д-р Кнабенгут, провозгласивший, что все люди равны и никто не вправе считать себя лучше других. Это он проповедовал во всеуслышание на общественных собраниях, в результате чего во многих головах завелись глупые идеи. Попробуй обругать служанку — она тут же отправится к Кнабенгуту, и тот подаст на тебя в суд за «диффамацию». Горничная перестала быть неотъемлемой частью дома. Она находила развлечения на стороне, а заработок относила в банк. Некоторые не стыдились называть себя социалистками или вели себя так, будто не они должны был служить хозяевам, а те им. Если бы Цирл не была занята целый день в лавке, она наняла бы какую-нибудь украинскую девушку, и только отсутствие возможности следить за тем, чтобы в кухне все было абсолютно кошерно, вынуждало ее нанимать заносчивых евреек.

Однако с того дня, как в дом вошла Блюма, все изменилось к лучшему. Не было такой работы, за которую не бралась бы девушка. Она делала все, что ее просили, и еще многое сверх того. Она готовила еду, варила варенье, стирала белье, чинила одежду, поддерживала чистоту в доме, и все это без шума и суеты. Если верить пословице «самая хорошая хозяйка не лучше того, кто ей помогает», то Цирл могла снова считать себя самой лучшей из хозяек. Как бы хорошо ей ни жилось за широкой спиной старой кухарки ее матери, с появлением в доме Блюмы стало еще лучше. Семь пар рук за семь дней в неделю не смогли бы переделать все то, что она успевала за день.

…Цирл уже вступила в возраст, когда женщину больше всего волнует, что ей приходится есть и пить. Она не была похожа на некоторых своих подруг, которые целый день грызли то миндаль, то изюм, а если натыкались на маринованную селедку, то с удовольствием обгладывали ее до самого хвоста. Нет, Цирл любила настоящую еду: хорошее жаркое, тушеное мясо, предпочтительно говяжью вырезку, печеночку, фаршированные гусиные шейки, яичные фарфелах, запеченные в духовке и политые соусом, которые так и таяли во рту, фаршированного кашей цыпленка… Еще до наступления обеденного времени она усаживалась за стол, с трудом помещаясь на стуле, и прикидывала, что должно быть подано на стол.

Огорчало Цирл, что не все блюда были такими, как она требовала. Еда могла быть хорошо приготовлена, но не так, как она любила. Или так, как ей нравилось вчера, но не так, как ей хотелось бы сегодня. Или же так, как она хотела сегодня, но без соответствующего сезону гарнира. Пока в доме была старая кухарка, все всегда было хорошо: кисло-сладкая подлива к мясу в горшочке, горячий соус с хреном к жаркому. Сегодня жареное мясо, завтра мясо в горшочке, сладкие тушеные сливы к первому и кисленькие тушеные — ко второму. Казалось бы, кухарка могла это сделать, по крайней мере такая кухарка, которой небезразлично, кого она будет кормить. Но сколько бы трудов ни тратила Цирл, чтобы научить прислугу тому, как угодить хозяйке, всегда что-то было не так. Нельзя было понять, что на дворе — лето или зима, весна или осень. Круглый год, и в жару, и в холод, и по субботам, и в будни, на столе было одно и то же: каша с соусом или соус с кашей.

Однако с того дня, как в доме появилась Блюма, времена года пошли своим чередом, как будто календарь висел прямо над плитой. Каждому сезону соответствовало свое блюдо, а каждое блюдо имело свой вкус. Одному Богу было известно, где Блюма всему этому научилась.

 

V

Блюма вошла в жизнь Гиршла, когда он был еще подростком. Они были ровесники, родились чуть ли не в один день. Блюма расцвела, как ландыш, выросший в укромном месте. Ею нельзя было налюбоваться. В Шибуш она приехала худышкой, но со временем округлилась, и каждое ее движение было полно грации. Работа сделала ее подвижной. Она двигалась стремительно, как вспугнутая птица: только что была здесь — и уже ее нет, разве что одна тень осталась.

Гиршл не сводил с Блюмы глаз. Он ощущал ее присутствие даже тогда, когда ее и поблизости не было. Казалось, искусный художник запечатлел в его мозгу портрет девушки со всей ее яркой красотой.

Тем временем Бог одной рукой день ото дня прибавлял Блюме красоту, а другой все шире открывал на нее глаза Гиршлу. Молодой человек придумывал множество предлогов, чтобы часто видеть девушку. Но стоило ему остаться с ней наедине, как ноги его делались ватными, и он не мог произнести пару слов, не заикаясь. Он не отдавал себе отчета в том, что говорит ей, да и Блюма мало понимала его речи. Однако сердце способно услышать то, что не сказано вслух.

Однажды Гиршл вошел в комнату Блюмы. Не успел он и слово вымолвить, как почувствовал, что земля под его ногами разверзлась, открыв перед ним спрятанное в ней сокровище; ему стоило только протянуть руку, чтобы взять его. Но он замер, его будто парализовало. Блюма тоже казалась ошеломленной. Появившаяся было на ее лице улыбка исчезла. Она быстро поправила прическу и показала Гиршлу на дверь. Но он не только не ушел, но и взял ее руку, которую не спешил отпускать. Оба покраснели, как если бы их застали за чем-то постыдным. Наконец Блюма вырвала свою руку и убежала из комнаты.

Сколько оставался Гиршл в комнатке Блюмы? Не очень долго. Но достаточно для того, чтобы успеть подумать о том, для чего в обычных условиях не хватило бы и многих часов.

О чем же он думал? О том, что фактически они ничего не совершили, но между ними что-то произошло. «Нельзя допустить, чтобы это повторилось, — внушал он себе. — Хотя, собственно говоря, ничего и не было…»

Возможно, и не было. Возможно, это и явилось причиной его волнения. Он не обнял ее, не погладил ее волос, хотя ему легко было это сделать, и, когда она в конце концов вырывала свою руку из его руки, он не сделал попытки удержать ее. Но сколько ни думай, он чувствовал, что чудесный свет в глазах Блюмы и блеск ее волос с каждой минутой становятся все притягательней. Благоразумие же подсказывало Гиршлу, что брать Блюму за руку не следовало. По сути дела, если бы она сама не поспешила выйти из комнаты, уйти пришлось бы ему.

Когда Гиршл понял, что в состоянии контролировать себя, что он не раб своей страсти, на душе его сделалось легче. Он ощущал то, что ощущает человек, очнувшийся от тяжелого сна, вызванного приемом снотворного. Пока снотворное еще действовало, члены его тела были скованны, но стоило сонливости развеяться, как он снова стал вполне нормальным человеком.

Итак, Гиршл вернулся к работе в лавке. Нельзя сказать, что это занятие ему очень нравилось. И тогда, когда он изучал Тору, карьера раввина по-настоящему не привлекала его, и теперь, когда он работал в лавке, профессия делать деньги также не привлекала его. Отцу когда-то хотелось, чтобы он стал раввином; мать предпочла бы видеть его коммерсантом. Однако ни то ни другое не вызывало у него интереса. И если, расставшись в тот день с Блюмой, он с жаром принялся за дела в лавке, то лишь потому, что понимал: если не загрузить себя работой, окажешься игрушкой своих капризов.

Цирл доставляло глубокое удовлетворение то, что она наблюдала. Гиршл никогда раньше так усердно не занимался лавкой. Хотя именно мать привлекла его к работе в лавке, она никогда не обольщалась относительно того, что из него выйдет хороший коммерсант. Ее устраивало уже то, что лавка удерживает его от вредных и опасных занятий. А сейчас ей стало казаться, что у него появились задатки делового человека.

— А знаешь, — сказала она мужу, — из мальчика еще может что-то выйти!

— А как же! — откликнулся Борух-Меир.

Сам он никогда не тревожился насчет своего сына. Стоит ли заниматься предсказаниями? Господь Бог, который заботится обо всех Своих созданиях, позаботится и о Гиршле. Кто знает, что ждет его в будущем? И даже если бы мы знали, то как можно на него повлиять? Цирл, кстати, хотела изменить Гиршла, не понимая, что никого изменить нельзя. Сын в конце концов стал бы делать, что ему захочется, но за ее спиной! Борух-Меир догадывался, что делового человека из сына не получится, и поэтому тем более важно заботиться о его воспитании, не допустить, чтобы в его характере возникла предательская трещинка, которая могла бы повлечь за собой фатальные последствия. Гиршл был бы лучшим раввином, чем коммерсантом, и коль скоро ему суждено стать лавочником, пусть это будет хороший лавочник. Пусть даже рядовой, думал Борух-Меир, — не всем же быть такими, как я. В городе, где полным-полно лавочников, всегда найдется место еще для одного.

Цирл пребывала в отличном расположении духа. Нельзя сказать, что раньше у нее имелись какие-то основания быть недовольной сыном, теперь же она наконец-то разглядела у него коммерческую хватку. Правда, потребовалось несколько лет, чтобы он встал на ноги и можно было бы утверждать, что он твердо стоит на них. Это заметили даже оба приказчика, которые и воспринимали его уже более серьезно. Гецл Штайн, сын городского шойхета, отстраненного за какую-то провинность от должности, считавший до прихода в лавку Гиршла, что все держится на нем, и даже позднее не проявлявший к сыну хозяев особого уважения, изменил тон и стал то и дело советоваться с ним, как и подобает хорошему служащему. Или помощник Гецла — Файвл, который старше и образованней Гецла и постоянно с ним пререкался. Если раньше Файвл вел себя с Гиршлом точно так же, как с Гецлом, то теперь он прислушивался к каждому его слову и обращался к нему, добавляя к его имени слово «хозяин».

Сам Гиршл всего этого не замечал. А осознав перемену, воспринимал ее как нечто само собой разумеющееся. Голова его была занята совершенно другим, и не все, что может показаться странным приказчику, воспринимается как странное хозяином.

Гиршл не был склонен ломать голову над тем, что другие считают странным. Зато его озадачивали такие вещи, которые никому не представлялись странными. Так, однажды в лавку вошла покупательница и попросила что-то ей взвесить. Казалось бы, что тут особенного — продать что-то женщине? Но ведь вы — не Гиршл! «Подумать только, — отметил он для себя, когда та покинула лавку, — я взвесил товар, отдал его женщине, нисколько не интересуясь, красива ли она. А почему? Да потому, что я не допустил эту мысль в свою голову, как не впускаю в нее мысль о Блюме. То, о чем не думаешь, не может тебя привлечь: если не думать о девушке, она не будет для тебя существовать». И, полагая, что Блюмы нет у него и в мыслях, он тем самым вызывал ее образ.

Блюма же сделалась нервной и невеселой. Находясь в плохом настроении, люди обычно стараются уединиться. А куда скрыться горничной — ведь она каждую минуту может понадобиться хозяевам! И как бы ты ни скрывал свое настроение, люди его непременно заметят.

Блюма была прислугой в доме Гурвицев, Гиршл — их сыном. Все, что требовалось от девушки, она выполняла безукоризненно — просто потому, что не умела сидеть сложа руки. Однако если ее две руки принадлежали хозяевам, предоставлявшим ей кров, стол и одежду, то лицо и сердце принадлежали только ей, нравилось это кому или нет! Возможно, что принадлежали они даже и не ей, а Тому, Кто был более велик, чем ее хозяева. Как бы то ни было, Блюма не могла заставить себя казаться счастливой, не будучи ею. Она входила безмолвно, подавала Гиршлу еду, не поднимая на него глаз. Выходила так же безмолвно. Такта у девушки было достаточно.

Гиршл завтракал. Белая скатерть прикрывала половину стола, но он не замечал ни этой половины, ни другой. Перед его глазами была Блюма, которая только что молча вышла из столовой.

«Вижу, что у тебя ко мне счет, — подумал Гиршл. — Если ты затеяла игру в молчание, поверь мне, в нее можно играть вдвоем. Я тоже стану молчать». На самом деле счет вел именно он, сын и внук лавочников, людей, привыкших взвешивать и отмеривать всякий товар. И напрасно он надеялся, что может играть в ту же игру, которую придумала Блюма, — при первой же возможности слова хлынули сами собой. У Блюмы был такой страдальческий вид, что он просто обязан был что-то сказать, и он последовал за ней в ее комнату.

— В чем дело, Блюма? — спросил он.

Блюма сидела на стуле, продолжая молчать.

Стул этот был единственным в комнате, поскольку не предполагалось, что в ней будут принимать гостей. Гиршлу ничего не оставалось, как стоять посреди комнаты. Губы его дрожали, будто он хотел что-то добавить, но одному Богу известно, что именно. Ему казалось, что стены комнаты сдвигаются и давят на него. Как близок он был к ней, и как далека от него она. Однако не так уж и далека! Стоило только протянуть руки, и она станет ближе, чем когда-либо.

В конце концов он подчинился своему сердцу, протянул руку и попытался примирительно взять ее за руку. Но прежде чем он успел это сделать, девушка выскользнула из комнаты.

Сам он еще некоторое время стоял в замешательстве. Блюмы здесь не было, но тем явственней он ощущал ее присутствие. В комнате сохранялся ее запах, запах яблока, только что упавшего с дерева.

Мир перестал существовать: возможно, прошла тысяча лет. Он не двигался, всем своим существом впитывая сладость меда. Трудно сказать, сколько это продолжалось. Вдруг чья-то рука коснулась его головы, погладила волосы. Кто из вас не догадался, что это была Блюма? Гиршл пришел в себя и поспешил выйти из комнаты.

Он стал молчаливым. Оставаясь один в лавке, смотрел пустым взглядом в пространство и не видел ничего вокруг себя. Лавка, набитая товаром, принадлежавшим его родителям, со временем будет принадлежать ему, их единственному наследнику, но это не вызывало в нем ни гордости, ни радости. В голове его теснились другие, более тревожные мысли.

Гиршл не разговаривал и с Блюмой. Оказываясь с ней наедине, он терялся. Бывало, они не сталкивались друг с другом по нескольку дней. Золотой лучик надежды, сверкнувший из-под ее ресниц, когда она смотрела на него, не давал ему покоя.

Блюма, как обычно, выполняла свои обязанности по хозяйству: пекла, жарила, мыла, штопала. Она делала все в доме, разве что не скребла полы — нельзя же требовать этого от родственницы! Одним словом, она была членом семьи. Многие девушки с радостью поменялись бы с ней местами, она же, казалось, не понимала, как ей повезло в жизни. Улыбка исчезла с ее лица, губы были полуоткрыты, будто она что-то говорила и ее внезапно прервали или она вот-вот вскрикнет.

Отец Небесный, наблюдая горе Блюмы, подсказал Гиршлу, что ему следует приблизиться к девушке. Господь сотворил его честным человеком. В натуре Блюмы тоже не было лукавства. Наконец они оба сбросили с себя обет молчания. Гиршлу надо было много сказать Блюме, а она охотно его слушала. Он говорил о самых тривиальных, ничего не значащих вещах, и ей доставляло удовольствие слушать его. Пусть соловей поет что угодно, подруга никогда не устанет слушать его. И хотя Гиршл по-прежнему начинал всякий тет-а-тет со вздоха, этот вздох означал лишь одно: Отец Небесный милостив и не станет чинить нам препятствий, тем не менее мы должны соблюдать осторожность, чтобы не огорчить родителей.

Собственно, скрывать им нечего было. Но Гиршл был приличным юношей, и чем честнее он относился к порядочной еврейской девушке, тем больше он считал себя обязанным не обнаруживать своих чувств к ней.

(Это замечание требует, по-видимому, разъяснения и даже иллюстрации на конкретном примере. Беда в том, что любая иллюстрация опять вернет нас к Гиршлу и Блюме.)

И все-таки Цирл стала что-то замечать. Если бы Гиршл не пытался скрыть свою влюбленность, она никогда не придала бы ей значения. Но Тот, Кто вселил в сердце Гиршла любовь к кузине, не снабдил его сообразительностью, отличавшей его мать.

 

VI

Цирл видела, что происходит с сыном, и молчала. Тот же здравый смысл, который внушал ей: «Мальчик не сумасшедший, чтобы серьезно влюбиться в сироту-бесприданницу», заставлял ее хранить молчание. Пусть себе пока флиртует с Блюмой, думала она, вырастет — подыщем ему подходящую пару. Поэтому она делала вид, что ни о чем не догадывается, не обсуждала этот вопрос с Гиршлом и не пыталась держать его подальше от Блюмы. Напротив, она была даже благодарна Блюме за то, что та удерживает ее сына вдали от других девушек, ибо даже в Шибуше, как ей было известно, нравственность молодежи уже не та, что прежде. Пока Гиршл не нашел себе спутницу жизни, пусть будет Блюма, по крайней мере, не попадет в плохие руки!

Когда же прошел слух, что в Шибуш очень скоро прибудет призывная комиссия, Цирл решила: если попадется представляющая интерес девушка, она не станет откладывать свадьбу до отъезда комиссии из города. Прощаясь с побывавшим в ее лавке Йоной Тойбером, она ему сказала:

— Между прочим, у Гедальи Цимлиха есть дочка Мина. Вы не считаете, герр Тойбер, что над этим стоит подумать?

Йона Тойбер вынул бумагу и табак, свернул себе папиросу, разломал ее пополам, одну половину спрятал во внутренний карман своего пальто, другую воткнул в маленький мундштук, вышел из лавки, вновь показал свою голову в ней, зажег папиросу и ушел окончательно.

Цирл потерла руки, как это делал ее муж, когда у него появлялась причина быть довольным собой.

…Йона Тойбер был посредником по брачным делам. Непосвященному могло показаться, что он никого никогда не сватал, в действительности же никто в Шибуше не женился и не выходил замуж без его помощи. Правда, если кто-либо в его присутствии упомянет, что у него сын достиг брачного возраста и что он подумывает о дочери такого-то и такой-то, Тойбер не снисходил до ответа, как будто такие занятия были ниже его достоинства. На следующий день он как бы случайно обязательно попадется навстречу тому молодому человеку, о котором шла речь, и, прежде чем они расстанутся, между ними установятся такие приятельские отношения, что сердце юноши станет мягким воском в руках Йоны. Не то чтобы Йона когда-либо кому-то что-либо предписывал — достаточно было проронить словечко-другое, а уж остальное складывалось само собой. И не имело значения, если молодой человек считал, что влюблен в другую девушку. Йона умел внушить ему любовь к той, которую, по мнению родителей, следовало любить. В конечном итоге юноша как бы сам определял свой выбор, а Йона попросту одобрял его.

В Шибуше некоторые образованные люди высмеивали обычай устраивать браки, при этом они не подозревали, что их собственные семьи являлись творениями рук Йоны.

Когда-то Йона Тойбер был одним из тех способных молодых людей Шибуша, обучавшихся на раввина в старой ешиве. Однако, направляясь в Лемберг для сдачи экзамена, чтобы получить ученую степень, он остановился в гостинице, где увидел человека, читавшего книгу по географии. Йона заглянул в книгу и был потрясен: сколько же в мире городов и стран, названий которых он даже не слыхал! Пока он читал этот труд по географии, у него кончились все деньги, и ему пришлось вернуться домой, так и не повидав Лемберга.

Приобретенные знания не подорвали в нем благочестия, а благодаря им сумела проявиться новая сторона его натуры. Проснувшись ночью, он взял перо, чернильницу, бумагу и стал писать, писал он до самого утра. В тот день в Шибуш прибыл какой-то человек, которому Йона показал написанное. Проезжий прочел материал и отправил его в Лемберг Йосефу Коен-Цедеку, и тот напечатал его в еврейском обозрении «Орел».

Статья Тойбера была в некотором смысле загадкой. Если имелась в виду география, то к чему была вся эта доморощенная философия? А если она задумывалась как философская, зачем было приводить факты из области географии? Однако в те дни, когда Йона Тойбер был молод, а редактором «Орла» был Йосеф Коен-Цедек, философия пробивалась в самых неожиданных местах. Если бы Йона жил среди хасидов, они, вне всякого сомнения, сожгли бы его писанину.

Однако в старой шибушской ешиве, где традиционно интересовались теми временами, когда в благочестивых евреях, даже если они и занимались мирскими делами, благочестие преобладало над практицизмом, когда, молясь, старались произносить каждую букву святого языка правильно, а не глотать отдельные буквы, а то и целые слоги, как это делает большинство евреев, и сами ангелы не разберут что к чему, — в статье Йоны Тойбера не было замечено ничего предосудительного. Напротив, экземпляры статьи раскладывались на партах в ешиве, и ученики разбирали в ней фразу за фразой. Когда было установлено, что со стороны грамматики придраться не к чему, Йоне стали публично воздавать хвалу.

Хотя с тех пор Йона Тойбер ничего больше не опубликовал, прочная слава его сохранилась. Со временем поникли и сложились крылья «Орла», репутация же Йоны не поколебалась. И до него в Шибуше жили известные ученые, чьи труды создали имя им самим и городу, однако никто из них так не прославился, как Йона. Особенно уважала его молодежь, ибо в этом городе старшее поколение считало для себя унизительным якшаться с молодыми неженатыми людьми и любой женатый человек, уделив внимание юнцу, мог легко завоевать его сердце. Что касается Йоны Тойбера, то ему доставляло искреннее удовольствие пройтись с юношами по рыночной площади и дружески беседовать с ними.

Женившись, Йона Тойбер некоторое время существовал на средства тестя. Когда тот перестал поддерживать его, он оказался в затруднительном положении. Первое приданое, полученное им за женой, промотали его зятья, занявшие у него деньги, чтобы пустить их н оборот от его имени, а второе, выданное ему для компенсации этой потери, он спустил сам. Правда, если бы не тот труд по географии, он мог бы легко найти место раввина и прекрасно жить на общественные средства. Наконец то, на чем споткнулся, и спасло его. Случилось так, что ученость Тойбера произвела сильное впечатление на одного из шибушских богачей, который хотел выдать свою дочь за человека из другого местечка. Он попросил Иону написать несколько писем с запросами относительно перспективного жениха и заплатил ему за это гонорар, обычно выплачиваемый посредникам по брачным делам. Коль скоро ему заплатили деньги за подобную услугу, Йону стали считать сватом, и, став им на самом деле, он устроил немало браков. Вот почему Цирл, заметив нежные чувства, возникшие между Гиршлом и Блюмой, сказала Йоне:

— Если бы нашлась хорошая пара для моего Гиршла, я тут же его женила бы.

При этом она намекнула на дочь Гедальи Цимлиха, которая, как ей казалось, заслуживала внимания в этом плане.

Гиршлу шел девятнадцатый год. Пусть по физической силе его нельзя было сравнить с Самсоном, а по храбрости — с Давидом, он, безусловно, был достаточно хорош, чтобы служить кайзеру. Юноши помоложе его и более слабого телосложения уже носили мундиры и хлебали солдатские щи. Но Гиршлу нечего было бояться, потому что Тот, Кто послал в Шибуш офицеров призывной комиссии, наделил их пороком жадности, так что всякий, кто мог им вручить сумму, достойную внимания, получал освобождение по состоянию здоровья. Одно время комиссию возглавлял д-р Кнабенгут-старший (его сын д-р Кнабенгут-младший, социалист, все еще жил с ним). Когда Кнабенгут состарился, его место заняли другие, но и этих можно было подкупить, надо было только знать, во что они себя ценят. Почему же, если Цирл не волновал предстоящий приезд призывной комиссии, она решила женить Гиршла еще до ее прибытия? Только потому, что это было расхожее мнение: прибытие в Шибуш комиссии стало той вехой, от которой жители города привыкли отсчитывать события…

Гедалья Цимлих приезжал в Шибуш раз в неделю. Деревня Маликровик, где он жил, находилась недалеко от города, и здесь жители деревни сбывали выращенную ими пшеницу, выплачивали налоги и покупали нужные им товары. Семья Гедальи состояла всего из трех человек — его самого, жены Берты и дочери Мины, так что ему не нужно было делать большие закупки. Тем не менее в Шибуше у него всегда находились важные дела: приходилось умасливать уездных начальников, которых было не так легко подкупить, как их подчиненных. Подкупить начальника департамента совсем не то, что подкупить письмоводителя: мелкий чиновник никогда не возражал против того, чтобы ему подмазали руку, тогда как высокопоставленный чиновник, каким бы корыстолюбивым он ни был, мог внезапно разволноваться, и тогда за все твои труды ты мог угодить в тюрьму. Поэтому существовал обычай, по которому перед Новым годом жены таких лиц выделяли в своем доме комнату, куда можно было принести скромное подношение. Гедалья Цимлих обычно подносил начальникам корзины всякой вкусной еды и на этой почве подружился с Гурвицами. Если он делал у них в лавке покупки на крупную сумму, они брали на себя упаковку и доставку его даров. Со временем оба, Борух-Меир и Гедалья, сошлись довольно близко, и всякий раз, когда Гедалья приезжал в Шибуш, он обязательно заходил в лавку Гурвицев. И не только в лавку! Не все, что им хотелось сказать друг другу, можно было сказать публично или на голодный желудок. Поэтому они иногда поднимались наверх, в комнаты Гурвицев, чтобы выпить чашечку кофе. Когда-то к кофе подавались ломтики поджаренного хлеба — с появлением Блюмы кофе стали пить с пирожным. Порой Гедалья оставался у Гурвицев на обед. А поскольку, за исключением свадеб и других празднеств, в Шибуше не было принято приглашать к обеду, это считалось торжественным событием.

В тот год, когда Цирл намекнула Йоне Тойберу, чтобы он подыскал Гиршлу подходящую невесту, Мина Цимлих стала появляться в Шибуше самостоятельно и тоже заезжала к Гурвицам. Если Борух-Меир и Гедалья были так дружны, как могла дочь последнего по приезде в город не получить приглашения побывать у Гурвицев? Она прибывала в коляске, запряженной парой лошадей и доверху нагруженной разными свертками и коробками; в одних были ее платья, шляпы и туфли, в других — масло, сыр и фрукты для Гурвицев. Цирл приветствовала ее в дверях лавки и справлялась о здоровье родителей, после чего кучер Стах сгружал вещи и Мина входила в дом. В квартире Гурвицев имелась пустая комната, окна которой никогда не открывались: летом — чтобы от солнца не выцвели обои, зимой — чтобы не выстудить помещение. Там сильно пахло нафталином, и на мебели были белые чехлы, предохраняющие обивку от пыли. Туда и шла Мина, чтобы освежиться одеколоном перед тем, как отправиться с визитом к своей подруге Софье Гильденхорн.

 

VII

Незачем подвергать критике Мину, чтобы подчеркнуть положительные качества Блюмы. Мина тоже была весьма привлекательной и благовоспитанной девушкой. Выросшая в деревне, она обладала всеми достоинствами городской барышни, так как воспитывалась в пансионе в Станиславе, где научилась говорить по-французски, вышивать, играть на пианино. Никто не угадал бы в ней дочь местечкового еврея. Когда она сопровождала своих родителей в их поездках из Маликровика в Шибуш, ее элегантный костюм представлял собой такой контраст их простой одежде, а ее неторопливая манера ходить — их проворной походке, что она вполне могла сойти за дочь польского шляхтича, к которой пристали два еврейских разносчика. Воспитание, полученное в пансионе, ее совершенно преобразило, отдалило от собственных родителей. Не то чтобы она их стыдилась, но нельзя сказать, что она ими особенно гордилась. У нее были другие интересы, и больше всего ее волновало, как долго ей придется пробыть еще в Маликровике, прежде чем можно будет вернуться в Станислав.

Необходимость проводить лето в деревне всегда ее угнетала. Подобно другим ученицам из обеспеченных семей, проводившим каникулы на даче или в деревне, Мина приезжала в свой Маликровик, но все там было ей не по вкусу. Возможно, она чувствовала бы себя лучше, если бы сменила свои городские платья на простенький деревенский сарафан. Возможно, она успела привыкнуть к шуму и суете большого города, так отличавшегося от тихой деревни, где, кроме как на кур, коров и деревья, не на что было и посмотреть, а ветерок, доносивший здоровый запах навоза и молока, сдувал с головы шляпку и трепал тщательно уложенные волосы. Не было дня, чтобы Мина не мечтала о скорейшем окончании каникул. Она старалась почаще ездить в Шибуш, которому далеко до Станислава, но, по крайней мере, это был уездный город.

Мина случайно услышала, как родители обсуждали вопрос о ее замужестве. Она не стала высказывать своего мнения, хотя полагала, что ее личная жизнь принадлежит ей, и только ей. К тому времени некоторые из ее подруг, даже более молодые, чем она, уже вышли замуж; правда, были и другие, постарше, незамужние. Она не знала, чей удел лучше, но понимала, что нельзя вечно жить в пансионе и рано или поздно ей тоже придется обзавестись семьей. Сколько ни оттягивай, это должно произойти, и какая уж разница, раньше или позже. Мина ничего не имела против молодого Гиршла Гурвица, за которого прочили ее родители. Судя по тому, как он одевался, это был достаточно современный молодой человек, казался он и достаточно хорошо воспитанным. Ее только несколько удивляло, что он ни разу, когда она бывала в его доме, не говорил с ней ни о чем сколько-нибудь далеком от самых обыденных вещей. Какой интеллигентный молодой человек предоставляет родителям выполнять за него ритуал ухаживания?

Даже если не совсем правильно было утверждать, что Гиршл отвечал идеалу Мины, нельзя сказать, что он ему не соответствовал вовсе. В юноше было что-то привлекательное. Мина не понимала, что ощущает ауру невысказанной любви, окружающую человека, сердце которого уже отдано другой.

Так проходили дни, и каждый из них приносил что-то новое, положительное. Единственное, что могло вызвать возражение, — это деятельность д-ра Кнабенгута, убедившего всех приказчиков города прекращать работу в лавках в восемь вечера и не вести себя как крепостные.

Гецл Штайн и его помощник, конечно, не были завербованы Кнабенгутом в его легионы, но и они, будучи не в силах сопротивляться нажиму социалистов, стали ровно в восемь покидать лавку Гурвицев. Лишь из сострадания можно было не расхохотаться им в лицо, ибо раннее возвращение домой не сулило им никакой радости. Трудно было найти более унылые места, чем их жилища.

Но не бывает худа без добра, когда Бог на твоей стороне! Сколько бы Цирл ни ругала Кнабенгута за то, что он подбил ее помощников бросать работу так рано, в конечном счете она была даже рада этому. Когда оба приказчика уходили домой, а Гиршл — в клуб сионистов, ей и ее супругу наконец удавалось побыть наедине. На всякий случай они наполовину опускали железную штору на двери. Люди, желавшие что-то приобрести, научились не откладывать покупку до столь позднего часа, а те, кто шел с целью просто поболтать, вынуждены были отправляться в другое место.

Итак, ставни прикрыты, а кассовый аппарат открыт. Борух-Меир и Цирл сидят перед ним, подсчитывая дневную выручку, складывая бумажные банкноты в пачки, а серебро и медь — в столбики по десять монет.

Нет большего удовольствия в жизни, чем сидеть вечером в своей лавке и считать деньги. На прилавке растут столбики монет, в мире все обстоит как нельзя лучше. По улице мимо проходят молодые пары. При хорошем слухе по их шагам можно судить, как сильно бьются их сердца. А ты сидишь со своей женой в собственной лавке, благоухающей корицей, гвоздикой, инжиром и изюмом, которые, казалось, хранят в себе след солнечного тепла, не утраченный даже после того, как их высушили и уложили в корзины.

Цирл и Борух-Меир сидели молча и прислушивались. Зачем они напрягали свой слух? Что хотели услышать? Отрывок песни, пропетой в далекой южной стране теми, кто сажал эти виноградные лозы и финиковые пальмы?

В Шибуше считали высшим проявлением любви поведение богатой дамы, которая убежала со своим дворецким и отказалась вернуться к мужу, который умолял ее об этом. Отказалась, несмотря на то что новый возлюбленный бил ее. Другие говорили, что только человек, лишившийся рассудка из-за любви, является ее истинным служителем.

Как бы то ни было, Цирл и Боруху-Меиру некогда было отвлекаться от дел. Борух-Меир никогда не претендовал на то, чтобы быть возлюбленным Цирл, и не терял рассудка из-за любви. Он просто был счастлив с Цирл, как и она с ним. Дни их проходили за деланием денег, а если они и позволяли себе изредка отдохнуть от этого занятия, то делали это обычно молча.

И все же иногда молчание нарушалось. После напряженного трудового дня порой хочется отвести душу за беседой.

— Знаешь, — произнесла как-то Цирл, складывая столбики из монет, — сколько ни заглядывай в будущее, все равно далеко не заглянешь. Если тебя интересует, что я имею в виду, могу сказать: дочку Гедальи Цимлиха. Думаю, она — подходящая партия для Гиршла. Как по-твоему?

Борух-Меир не имел привычки противоречить жене. Порой он ограничивался тем, что повторял слово в слово то, что она говорила, иногда добавлял пару слов в знак согласия. Однако сейчас, когда она подняла столь важный вопрос, касавшийся судьбы их сына, Борух-Меир помедлил, играя золотой цепочкой от часов, прикрыл глаза и некоторое время обдумывал ее слова. В отличие от своего тестя, способного думать без посторонней помощи, Боруху-Меиру, чтобы сосредоточиться, требовалась цепочка. Цирл посмотрела на мужа. Это тоже было знамением времени. Ее отец мог читать мысли собеседника с завязанными глазами, а дочь предпочитала видеть лицо того, с кем она разговаривала. Это позволяло ей изучить мнение собеседника, не подозревающего, что за ним наблюдают.

Наконец Борух-Меир открыл глаза, выпустил цепочку и сказал:

— Посмотрим, что думает об этом Тойбер.

— Конечно! Зачем лишать Тойбера средств к существованию? — сказала Цирл. — Однако мне хотелось сначала узнать твое мнение.

— У Цимлиха есть деньги, — продолжил Борух-Меир. — Этого нельзя отрицать.

— А Мина? — спросила Цирл.

— Мина — очаровательная девица. Этого тоже нельзя отрицать. Вот только…

— Что только? — спросила Цирл.

— Вот только в таких делах, — твердо сказал Борух-Меир, — я тебе, по существу, не нужен. Ты в них лучше разбираешься, чем я.

— Ну что ж, я с тобой вполне согласна, Борух-Меир, — поддержала его Цирл.

— Итак? — спросил Борух-Меир.

— Итак, — ответила Цирл, — пришло время обратиться к Тойберу.

— А что я говорил? — снова спросил Борух-Меир.

— Конечно, конечно, Борух-Меир, — снова поддержала его Цирл. — Я только хотела сначала узнать, что ты думаешь на этот счет.

— Вот мы и пришли к полному согласию, Цирл, — обрадовался Борух-Меир.

— Всегда надо посоветоваться, прежде чем принять важное решение, — рассуждала Цирл. — Не следует полагаться только на свое мнение. Один человек подскажет тебе одно, другой — другое, и так мало-помалу вырисуется правильный путь. Но чтобы ты не подумал, будто я действую за твоей спиной, хочу тебе сообщить, что уже поговорила с Тойбером.

— И что же он тебе сказал? — спросил Борух-Меир.

— Можно подумать, ты не знаешь Тойбера!

— И все же, что он сказал?

— Да ничего! Он ушел, не проронив ни слова.

Борух-Меир, довольный, потер руки.

— Так Тойбер не проронил ни слова? Стоял и молчал?

— И ушел из лавки!

— А куда он отправился?

— Лично я за ним следом не шла, — призналась Цирл, — но слышала, что он отправился в Маликровик.

— И что же он там делал, тоже молчал? — поинтересовался Борух-Меир.

— А вот это мы можем спросить у него самого, когда он придет получать гонорар за посредничество.

— Обязательно спросим, — засмеялся Борух-Меир, потирая руки.

…Блюма видела все, что происходит, и сделала свои выводы из визитов Мины. Ничего определенного она не слышала, но чувствовала, к чему идет дело. Она даже сама удивлялась, что не испытывает ни гнева, ни горечи. Бессмысленно ругать себя за то, что не действовала более активно, когда судьба, казалось, еще была в ее руках, и столь же бессмысленно горевать теперь. Как ей поступать в этих условиях? Прежде всего надо сделать так, чтобы ей не пришлось прислуживать семье Мины на церемонии предстоящей помолвки. Это значит, что надо искать другую работу…

Однажды, когда Гиршл спустился в погреб нацедить вина из бочонка, мать последовала за ним.

«Она шпионит за мной, хочет посмотреть, не подстроено ли у нас с Блюмой свидание в погребе», — подумал Гиршл. Это его взбесило, ему было стыдно за мать, и он сделал вид, что не замечает ее. «Как ни жаль, но придется ее разочаровать», — решил он сердито.

Цирл закрыла за собой дверь погреба.

— Гиршл, — обратилась она к сыну, — мне надо с тобой поговорить.

Пробираясь ощупью в темноте, она подошла к нему и спросила:

— Почему ты ничего не говоришь?

— Мне кажется, это ты собиралась говорить, — ответил Гиршл. — Я приготовился слушать.

— Хорошо сказано, — заметила Цирл, поджала губы, вздохнула и продолжила: — Ты знаешь Цимлиха. Думаю, мне не надо говорить тебе, какой это человек.

Гиршл почувствовал некоторое облегчение оттого, что мать не шпионит за ним, а явилась для делового разговора, и не понимал, почему ей так трудно перейти к делу.

— Цимлих, — решилась Цирл, — богатый человек, и у него образованная дочь. Что ты о ней думаешь, Гиршл? По-моему, она — то, что принято сейчас называть современной девушкой. Что же касается приданого, которое дадут за ней, дай нам Бог столько заработать в нашей лавке за год! Да что говорить о приданом, ведь ей достанется все, что принадлежит ее отцу. Холостой человек, конечно, волен следовать зову сердца, но что произойдет с миром, если молодые люди не позабудут своих романов, когда подойдет время жениться, завести семью? Что будет твориться в мире, если каждый станет слушаться только своего сердца? Такому миру не позавидуешь! Я не могу ничего сказать против Блюмы. Таких, как Блюма, немного! Но нельзя закрывать глаза на то, что у нее нет ни гроша! По своей доброте мы приютили и пригрели ее. Я уверена, что она понимает свое место и не захочет встать между тобой и твоим счастьем. Не для того мы тебя растили, Гиршл, чтобы отдать бесприданнице. Ты достоин лучшей пары, чем Блюма.

Гиршл молчал. Его мать и не рассчитывала услышать что-то в ответ. Она просто стремилась направить его мысли в надлежащее русло.

Руки Гиршла онемели. Все, на что он был способен, — это постараться не уронить кувшин. Хоть он не выпил ни капли, голова его шла кругом, как будто там бродила целая бочка винограда.

Весь день Гиршл смотрел, не покажется ли Блюма. Ему нужно было сказать ей очень много. Даже если сын ничего не возразил матери, в душе он чувствовал себя способным на героический поступок. Но Блюма как в воду канула! Нигде не было слышно ее легких шагов. А когда он наконец наткнулся на нее, она шла с закушенной нижней губой, и видно было, что с ней что-то случилось. Он боролся за нее — а она в упор его не видела! Сердце его упало. Разве он причинил ей что-ни-будь дурное? Видит Бог, ничего!

Если Гиршл встречал Блюму реже, чем ему хотелось бы, то мать свою он видел достаточно часто, хотя избегал ее, подобно тому как Блюма избегала его. Он нежно любил Блюму, а она не только не поощряла его, но фактически отвергла.

У Гиршла возникло смутное ощущение, что если он поколеблется в своей решимости, то лишь потому, что Блюма бросила его на произвол судьбы. Его отношение к ней никогда не изменилось бы, не произойди перемена в ней самой. Нельзя сказать, чтобы он перестал любить Блюму, но им овладело чувство обиды.

Между тем Цирл не теряла времени. Она больше не заговаривала с Гиршлом на эту тему и никоим образом не докучала ему. А молчание, которое он хранил, она расценила как признание им своего заблуждения и желание исправиться.

 

VIII

Что касается Блюмы, то она присутствовала только в мыслях Гиршла, ибо в доме ее больше не было! Она нашла себе другое место, собрала свои вещи и без всякого предупреждения ушла из дома Гурвицев.

В комнатке, отведенной ей новыми хозяевами, она разложила свои немудреные пожитки и над кроватью повесила фотографию отца. Фотография уже поблекла, и светлая растительность, курчавившаяся вокруг лица изображенного на ней человека, придавала ему неземной вид. В детстве между Блюмой и отцом не было особой близости. Она жалела мать, изнурявшую себя непосильной работой, тогда как отец целыми днями вздыхал над своими книгами. Мертвый, он стал дорог дочери, и все, что напоминало о нем, трогало ее. Теперь, глядя на фотографию, единственное, что у нее осталось от него, дочь думала, что отец, вероятно, был очень хорошим человеком.

Сложив руки, Блюма смотрела на свою новую кровать, вторую, в которой ей предстояло спать после того, как она покинула родительский дом. Она чувствовала себя как бы осиротевшей во второй раз. Неужели ей суждено всю жизнь оставаться горничной? Неужели, уйдя из дома Цирл, она оставила позади себя все, на что могла надеяться? Ей вспомнился день приезда к Гурвицам. Вряд ли тогда у нее были какие-то основания для радужных надежд, но насколько лучше был тот день, чем горький день ее ухода!

«Разве то, что Гиршл цепляется за юбку матери, — достаточная причина для того, чтобы рушился весь мой мир? — думала Блюма. — Пусть он маменькин сынок, но я-то свободна!» Кто мог подсказать ей, как следовало воспользоваться этой свободой — самой уйти куда-то или попытаться освободить и Гиршла?

Раздался стук в дверь. Вошла хозяйка, Тирца Мазл.

— Тебе помочь? — спросила она и взглянула на фотографию, висевшую на стене. — Это твой отец?

— Да, — ответила Блюма, — это мой отец.

Г-жа Мазл с любопытством посмотрела на нее, но ничего не сказала.

— Я похожа на маму, — поспешила сообщить Блюма и покраснела, будто ее уличили во лжи.

Обе молча глядели на фотографию. Лицо человека на ней было печальным и в то же время спокойным: если у него и были какие-то претензии к судьбе, к ним не следовало относиться слишком серьезно.

Блюма опустила глаза, хозяйка тихонько вышла.

…Как-то Гиршл услышал шум, доносившийся из комнаты с зачехленной мебелью. Он нашел там Мину Цимлих, которая сидела в кресле и вышивала.

— Извините, — пробормотал он, — мне следовало постучать.

— Если кто-то и вторгся в этот дом, так это я, а не вы, — сказала Мина, откладывая вышивку в сторону.

Гиршл впервые присмотрелся к ней. Конечно, он видел ее и раньше, но не проявлял при этом никакого интереса, внимания. Сейчас же, стоя перед ней, он даже потерялся, не мог придумать, что бы такое еще сказать. «Вот ведь она нашлась, что ответить мне, а я стою перед ней, как дурак, неотесанный болван. Она живет в городе, учится в пансионе, знает французский язык, ходит в театр и концерты, а я за всю свою жизнь никуда из Шибуша носа не высунул, если не считать одной поездки в Пичериц, который еще меньше Шибуша».

Как роняет тебя в собственных глазах то обстоятельство, что кто-то повидал свет, а ты нет! Если бы человек знал, насколько он вырастает в мнении окружающих только из-за того, что видел еще что-то, кроме своего медвежьего угла!

…Дни шли. Гиршл быстро забыл о смущении, испытанном им при встрече с Миной. В конце концов, она не была центром его жизни, и ни к чему было об этом думать! Если уж о ком-то думать, то лишь о Блюме. И чем больше Гиршл думал о ней, тем меньше он понимал, что делает ее такой особенной. Может быть, самый факт ее ухода?

Но если он пришел к такому выводу, то ошибался. Где бы ни была Блюма, это ничего не меняло: для него она всегда оставалась особенной. Его тянуло к ней с тех пор, как он стал юношей. Он горевал о ней, как горевал бы один из близнецов, внезапно лишившийся другого.

Гиршл был далек от реальной жизни. Он постоянно думал о Блюме, но ему ни разу не приходило в голову, что она может работать совсем рядом. Ему представлялось, что она исчезла и живет где-то на другой планете. Он ломал голову над тем, что могло случиться с ней, но ни разу не заподозрил, что ей нужна крыша над головой.

Даже узнав, где она находится, он не перестал фантазировать насчет нее. Новый дом Блюмы он видел в романтическом свете, что в значительной мере было связано с его хозяйкой, Тирцей Мазл, которая влюбилась в бывшего учителя своей матери и вышла за него замуж. Гиршлу даже казалось, что он знает, о чем беседуют обе женщины: Тирца рассказывает Блюме о своей любовной истории, а Блюма Тирце — о Гиршле.

Блюме следовало понять, что первый шаг должна сделать женщина, Гиршл был уверен, что она его сделает. Когда же ничего подобного не произошло, он удивился, а затем поставил это ей в вину. «Если она не предпримет чего-нибудь, и как можно раньше, будет слишком поздно», — думал он.

А Блюма держала себя в руках. Нянчиться со своими обидами было для нее слишком большой роскошью. Если бы сам Ангел Грез шептал ей на ухо нежные обещания, она рассмеялась бы ему в лицо. С утра до ночи она хлопотала по дому, занимаясь множеством разных дел, чтобы не углубляться в свои переживания. Напрасно супруги Мазл ругали ее за то, что она взвалила на себя слишком много работы. Она ухитрялась быть в семи местах одновременно. Не было такого труда, которого она чуралась бы. За ребенком Тирцы она ухаживала так нежно, что мать жаловалась:

— Не знаю, чей это ребенок — мой или Блюмы.

…А что Гиршл? Он добросовестно выполнял свои обязанности в лавке, которая всегда была полна покупателей: взвешивал, завертывал и вручал покупки. Товар был хорошего качества, весы показывали правильный вес, и ни у покупательниц, ни у кайзера не было причин жаловаться. Цирл продолжала превозносить Мину, но справедливости ради надо сказать, что и Гиршл заслуживал доброго слова. За что бы он ни брался, все у него ладилось.

В отсутствие покупателей Гиршл стоял у весов, устремив взор в пространство, и задавал себе вопрос: почему он мирится со всем, что выпало на его долю, почему не протестует? Возможно, потому, что заранее уверен — из его протеста ничего не выйдет.

Между тем с тех пор, как Цирл поговорила с сыном в погребе, случилось многое, и еще больше намечалось. Гиршла самого удивляло, почему он не возненавидел Мину за то, что она встала между ним и Блюмой. Смутно он сознавал, что не она, а сама Блюма была виновата в том, что они расстались. Отнесись к нему Блюма нежнее, о Мине не было бы и речи.

Настроение Гиршла непрерывно менялось. Сегодня он удивлялся тому, что не сердится на Мину, а завтра его уже не удивляло, что он сердится на Блюму. «Все из-за того, что она предала меня, предоставила мне одному бороться с родителями и со всеми, кому вздумается управлять моей жизнью, — думал он. — Почему я мирюсь с этим? — спрашивал он себя. — Потому что из этого все равно ничего не получится!»

Однако кое-что уже получилось: активность матери принесла кое-какие результаты. Родители Гиршла и Мины уже встретились и договорились о приданом. Оставалось только соединить молодых людей под свадебным балдахином.

…Цирл не сердилась, когда Гиршл бывал печален и дулся на нее. Она просто вздыхала вместе с ним и говорила:

— Никто не выбирает себе судьбу. Лучше жениться на девушке, уважающей тебя, чем бегать за той, которой ты безразличен.

Цирл была достаточно умна, чтобы понимать, что живет в такое время, когда никакие родители не могут заставить сына подчиниться их воле даже в пустяках, не говоря уж о женитьбе против его воли. Если бы Цирл повела себя как большинство матерей, она только восстановила бы Гиршла против себя. Она же продолжала проявлять любовь, понимание и могла вить из сына веревки.

Близости матери было достаточно, чтобы у Гиршла увлажнялись глаза. Какая бы кошка ни пробежала между ними, мать оставалась для него самым близким человеком. Однажды, он был еще мальчишкой, другой мальчик обманул его, и мать, увидев, как он расстроен, обняла его, осыпала поцелуями, заставила быстро забыть обиду. Сейчас история повторялась.

Была середина зимы. Дома занесло снегом. Над каждой крышей вился столб дыма, над дальними — ниже и более расплывчатый, над ближними — выше и плотнее. Река замерзла и была такой же плоской, как небо. Над прорубью возвышался ледяной крест. Приближалось Рождество, все лавки и магазины были забиты товарами и заполнены покупателями. По улицам сновали санки, запряженные лошадками с бубенчиками под дугой, чистый и холодный звон бубенцов разносился далеко. Это ехали в город богатые помещики, тепло укрытые медвежьими и волчьими полостями. В Шибуше царила суета, особенно много дел было у лавочников, потому что перед Рождеством, когда поляки и украинцы делали друг другу подарки, торговля шла весьма бойко. Товары во всех лавках шли нарасхват.

Однажды к Гурвицам приехал Гедалья Цимлих. Цирл, которая в лавке грела руки над жаровней с горячими угольями, встретила его с приветливой улыбкой. Вышел Борух-Меир, вручил будущему родственнику лист бумаги и что-то тихо ему сказал. Гедалья стал читать бумагу вслух, стряхивая сосульки с бороды. Ею добрые усталые глаза светились радостью от мысли, что столько чиновников и их жен скоро будут есть и пить за его счет.

Гиршл стоял в стороне, насмешливо скривив губы и барабаня пальцами по прилавку. Как различны понятия людей о том, что хорошо, а что плохо! Ему было досадно, что люди, обязанные блюсти законы, берут взятки. Особенно противно было то, что берущие взятки христиане считали дающих взятки евреев ниже себя, а сами дающие взятки были довольны собой, как будто жертвовали на благотворительные цели, достойные поддержки. Однако на подобные мысли настраивали Гиршла не социализм и не еврейское самолюбие, а всего лишь неприязнь к этому человеку из Маликровика.

Цирл видела выражение лица сына и постаралась изменить тему разговора. Отодвинув жаровню, она спросила Цимлиха:

— Как поживает барышня Мина?

Хотя вопрос о приданом был уже решен, она по-прежнему называла Мину барышней.

— Мы ждем ее домой со дня на день, — откликнулся Гедалья, положив на стол врученный ему лист.

— Будем рады видеть ее у себя, — сказал Борух-Меир, потирая руки.

— А после каникул она вернется в Станислав? — поинтересовалась Цирл.

— Нет, больше она в пансион не вернется! — заявил Гедалья.

— Почему? — продолжала интересоваться Цирл.

Гедалья глубоко вздохнул:

— Потому что директриса пансиона взяла и вышла замуж за поляка!

— За поляка! — воскликнули Борух-Меир и Цирл в ужасе. — Подумать только!

Гедалья кивнул и снова тяжело вздохнул. Цирл прикрыла рот рукой и опустила глаза. Борух-Меир в раздумье закрутил бороду левой рукой, пригладил ее правой, ухватился за цепочку от часов и произнес:

— Молодой барышне, наверное, скучно проводить свои каникулы в деревне!

— А ты подумал, как счастливы ее родители, что она будет с ними? — возразила ему Цирл.

— Ну, если так посмотреть на дело, то все в порядке!

— Однако я надеюсь, — обратилась Цирл к отцу Мины, — что вы не будете держать свою дочь взаперти и мы все сможем ее видеть.

— Думаю, она чаще будет находиться в Шибуше, чем в Маликровике, — ответил Гедалья. — Софья уже пригласила ее к себе. Эта Софья совсем настроит ее против Маликровика.

— Ах, — заговорил Борух-Меир тоном человека, которому дружба дает право вмешиваться в чужие дела, — вы, должно быть, говорите о мадемуазель Гильденхорн, дочери Айзи Геллера?

Гедалья Цимлих кивнул:

— Именно о ней. Она так привязана к Мине! Как только наша дочь приезжает из Станислава, Софья забирает ее в Шибуш. По ее мнению, коровы в Маликровике не станут хуже доиться, если Мины там не будет.

— У Гильденхорнов большой дом, — заметила Цирл. — У них всегда веселье. Может быть, и неплохо, что Мина там бывает.

— И я так думаю, — согласился Гедалья. — Но ее мать думает иначе. Когда ребенка столько времени не было дома, матери хочется, чтобы он находился больше рядом с ней.

— Ну что же, — сказала Цирл, — мы будем рады видеть мадемуазель Мину, когда она появится в Шибуше. Ты не знаешь, Гиршл, намерены ли сионисты в этом году устраивать вечер по случаю Хануки?

Цирл не было дела ни до сионистов, ни до их вечеров, но она подумала, что Гиршлу будет приятно, что мать живет его интересами.

…Софья Гильденхорн была на два года старше Мины, а выглядела на столько же моложе. Муж ее, коммивояжер Ицхок Гильденхорн, беззаботный молодой человек, хорошо зарабатывал, продавая страховые полисы легковерным провинциалам. В доме бывало тихо, когда хозяин отсутствовал, но стоило ему вернуться из поездки, как там становилось очень оживленно. Все шибушские гуляки собирались у Гильденхорнов и до утра веселились, ели, пили, играли в карты и рассказывали анекдоты. Иногда эти весельчаки награждали жителей города прозвищами и даже сочиняли о них сатирические скетчи; тексты которых расклеивали на рыночной площади, предоставляя желающим вносить в них что-то от себя. Не один брак расстроился из-за этих пасквилей, не щадивших репутации даже всеми уважаемых семей. Падение старых шибушских патрициев началось с того самого дня, когда в город приехали Гильденхорны, — в Шибуше не осталось ничего святого. Каждый бездельник мог безнаказанно паясничать, и с этим ничего нельзя было поделать, поскольку одна половина жителей города боялась Гильденхорна, а другая была на его стороне. Известно, что всякий, кто сулит веселое времяпрепровождение и бесплатное угощение, может быть уверен, что у него не будет недостатка в друзьях. Каждый, кто приходил к Гильденхорнам, мог встретить там тех, кого никак не ожидал увидеть.

 

IX

На последний вечер Хануки Гильденхорны пригласили Гурвицев к себе. Поводом явился выигрыш Софьи в лотерею.

Пора было выходить из дому, но Цирл сказала Гиршлу:

— Мы с отцом еще не готовы. Не жди нас, отправляйся сам, а мы подойдем позже. Ты же знаешь, кто там будет, жалко пропустить что-то интересное. Судя по количеству вина, закупленного Гильденхорнами сегодня в лавке, будет пир горой. Для такого торжества стоит надеть свежую сорочку.

Когда Гиршл пришел к Гильденхорнам, хозяин дома уже сидел со своими друзьями за карточным столом. Гиршл был одет весьма прилично, но, не привыкший бывать в обществе, он то и дело ощупывал себя, проверяя, на месте ли галстук, не сползли ли носки. Так он и стоял, неуверенно проводя рукой по одежде.

У Гильденхорнов собралось много народу. Здесь были: Лейбуш Чертковер, симпатичный, но легкомысленный человек, истый хасид и не менее истый картежник; Гимпл Курц, тот самый, который учил ребят Талмуду в школе; одноногий Мотши Шайнбард, модно одетый и веселый, от костыля которого пахло свежим лаком; тесть Гильденхорна Айзи Геллер. Обменявшись с Гиршлом приветствием, они вернулись к своим картам. Из многих других половину Гиршл не знал.

Гиршл остался в одиночестве, но тут к нему подошла Софья. Заверив, что счастлива его видеть, она спросила, когда придут его родители. Однако, не дождавшись ответа, она исчезла, потому что ей надо было присматривать за пирогами в духовке — как бы они не подгорели. Оставшись снова один, Гиршл стал следить за Ицхоком Гильденхорном, в присутствии которого он всегда чувствовал свою незначительность. Гильденхорн был человеком, который каждого ставил на место — нравилось оно тому или нет. И не потому, что он был так уж умен — встречались люди и поумнее. В отличие от большинства жителей Шибуша, поглощавших столько мучных изделий и картофеля, что раздавались в ширину, он был необыкновенно высок. Бог добр, но бережлив: если кто-то хочет округлиться, пусть себе растет в ширину, зато роста ему не будет дано, — другим Он дает рост, но обделяет дородностью.

Гиршл стал размышлять о тех, кто сидел за карточным столом. Человек, которого звали Чертковером, казалось бы, должен быть чертковским хасидом, а Лейбуш был бобовским хасидом. Иногда имя никак не гармонировало с характером человека. Гимпл Курц, фамилия которого означала «короткий», был действительно маленьким и толстеньким человечком, однако у Мотши Шайнбарда, фамилия которого означала «пышная борода», подбородок был гол как колено. Фамилия Шайнбард подошла бы больше Лейбушу Чертковеру, который на самом деле был вовсе не из Черткова. Или взять, например, Балобана, курильщика, сидевшего рядом с Айзи Геллером. Что могло означать имя Балобан?

Наблюдая за тем, как Балобан курит сигарету за сигаретой, молодой Гурвиц тоже почувствовал потребность закурить. Он вынул сигарету, но у него не оказалось спичек. Гиршл не был особенно привержен к курению, но полагал, что человеку его возраста следует курить, нравится ему это или нет. Впрочем, он никогда не брал с собой спичек: неприятная необходимость просить у кого-то спичку удерживала его от курения.

На этот раз Гиршл подошел к Балобану, чтобы прикурить от его сигареты. Тот, поглощенный картами, вынул ее изо рта и передал Гиршлу — так бросают монетку надоедливому нищему. Гиршл покраснел, сердито затянулся и закашлялся, отчего настроение его испортилось. Выкурив одну сигарету, он зажег от нее вторую. Чем больше он курил, тем глупее себя чувствовал, а чем глупее себя чувствовал, тем больше курил. Табачный дым и аромат сигарет смешивались с запахами, доносившимися из кухни, и Гиршл почувствовал, что ему необходим глоток свежего воздуха. Он боялся, что его стошнит и он покроет себя позором. Карты настолько быстро переходили из рук в руки, что сами руки как бы исчезали. Потом и карты исчезли. Гиршл уже ничего не различал, кроме маленьких красных и черных человечков, которые издевательски плясали перед ним.

Он встал. Голова его кружилась. Зная, что таких маленьких человечков не бывает, он оглядел комнату. От табачного дыма у него кружилась голова. Он вознамерился выйти на улицу, но вспомнил историю о человеке, который ушел со званого обеда, не попрощавшись с хозяевами, а на следующий день его обвинили в том, что он украл в этом доме какую-то ценную вещь. Гиршл знал, что с ним такое не произойдет, но на всякий случай вынул руки из карманов, чтобы продемонстрировать — он ничего не стащил.

В этот момент дверь открылась и вошла Мина. Гиршл собрался с мыслями и направился навстречу, поздороваться, помочь снять пальто и перчатки.

Через минуту они уже беседовали как старые друзья. Гиршл ни на минуту не умолкал, чтобы поддержать разговор. Он боялся, что Мина оставит его одного, и говорил с ней о чем угодно. Никогда он так много не разговаривал. С одной темы он перескакивал на другую.

Мина, с которой никто так оживленно еще не беседовал, стояла как приросшая к месту. Она ловила каждое слово Гиршла, уши ее пылали. Взглянув через плечо и убедившись, что картежники не обращают на него ни малейшего внимания, Гиршл принес два стула, для себя и Мины. Затем он возобновил свой монолог, а Мина молча слушала. Молчание девушки не произвело на него большого впечатления, но ее внимание льстило ему.

У Мины почти не было знакомых молодых людей, если не считать четырех или пяти учителей в пансионе, из которых одни были холостыми, другие женатыми. Она никогда не была любимицей педагогов, тем более не приходилось ей гулять с кем-нибудь из учителей в парке. Для них она была всего лишь одной из учениц, плата за учебу коих служила источником их жалованья. Они не уделяли ей особого внимания, сводя к минимуму тот объем знаний, которые им надлежало передать ей. Так что, сидя возле Гиршла, она была удивлена вдвойне — и тем, что он не устает от ее общества, и тем, что ей так интересно с ним. Сначала она задавала себе вопрос, были ли те мужчины, которыми увлекались ее подружки, столь же обаятельными, как Гиршл. Отказавшись в конце концов от сравнений, она всецело сосредоточилась на беседе.

Гиршл же старался не ударить лицом в грязь. Он разглагольствовал на самые разные темы, говорил хорошо модулированным голосом и не заикался, как с ним случалось, когда он разговаривал с Блюмой. Этому способствовала и Мина, которая не смотрела на него недоверчиво, как Блюма.

Так Гиршл сидел и разговаривал, не пытаясь при этом произвести впечатление на Мину, как прежде на Блюму. Мина и Блюма были такие разные, по-разному следовало и разговаривать с каждой из них. Но поскольку в последние дни он вообще ни с кем не разговаривал, теперь он с радостью поговорил бы и с той, и с другой.

Вдруг Гиршл заметил, что на них смотрят. Он покраснел, забыл, о чем говорил, и замолчал на полуслове.

Именно в этот момент Гильденхорн, все еще с картами в руке, засмеялся и воскликнул:

— Посмотрите на этих двух голубков, как они воркуют!

Гиршл смутился. Ему было страшно стыдно: публично оскорбили не только его, но и Мину. Обида, нанесенная их чести, которую он не сумел парировать, привела его в бешенство. Ему было стыдно взглянуть на людей. Но, подняв голову, он увидел, что все дружески и ободряюще улыбаются. Ему в жизни не приходилось видеть столько пар ласковых глаз, глядевших на него с одобрением. Прежде чем он мог понять, что происходит, Гимпл Курц подошел к нему, взял за руку и процитировал несколько стихотворных строк о юноше в прекрасном саду, которого автор поэмы подстрекает сорвать растущие там плоды. При этом он так подмигнул, что ни у кого не осталось сомнений: под юношей имеется в виду не кто иной, как Гиршл, под садом — Мина и т. д.

Что должна подумать Мина о человеке, поведение которого так опозорило ее? Гиршл не смел взглянуть на нее. Он как бы окаменел, и, пожалуй, только пожар или война могли вернуть ему способность двигаться.

Однако у Провидения были совсем другие планы. Когда Гиршл был еще искоркой в глазу своей матери, ангел небесный провозгласил:

— Гиршл, сын Боруха-Меира, предназначается Мине, дочери Гедальи.

И когда Гиршл наконец поднялся со стула, в руке у него была рука Мины. Глаза девушки сияли. Казалось, она ожидала этого мига с тех самых пор, как ангел провозгласил предначертание Всевышнего.

Что заставило Гиршла взять руку Мины? Он только хотел сказать ей:

— Прошу вас, не считайте, что я в этом виноват!

Но прежде чем он успел промолвить эти слова, Ицхок Гильденхорн подошел к нему, хлопнул по плечу и произнес:

— Вот молодец! Теперь ты мужчина среди мужчин!

Придя в ужас, Гиршл выдернул свою руку из руки Мины. Гильденхорн схватил ее и провозгласил:

— Их гратулире!

Сказать жениху «Их гратулире!», конечно, не то же самое, что «Мазл тов!». «Их гратулире!» подобает говорить тому, кто сорвал куш в карточной игре. Однако тот же ангел, объявивший на небе об их обручении, решил заговорить на земле голосом Гильденхорна, и никто из гостей не усомнился, что Гиршла поздравляют с помолвкой.

Софья подбежала к Мине, крепко обняла ее и громко чмокнула в губы. Потом улыбнулась и сказала:

— Я в абсолютном восторге! Ты обязательно расскажешь мне, как господин Гурвиц сделал тебе предложение. Он притворялся таким невинным, что никто и не догадывался о его чувствах к тебе. Недаром говорят: в тихом омуте черти водятся!

При этих словах она схватила Гиршла за руку и стала трясти ее так, что сама раскраснелась. Все столпились вокруг молодой пары, наперебой жали обоим руки и желали им счастья.

Лейбуш Чертковер, взяв деньги со стола, послал кого-то за шампанским. Чашку, в которой лежали эти деньги, он разбил о стену.

Мотши Шайнбард, стуча костылем по полу, кричал:

— Мазл тов! Мазл тов!

— Надо бы сообщить родителям жениха и невесты, — сказал Айзи Геллер Гимплу Курцу.

Однако не успел Гимпл выйти из дому, как на пороге появились они сами. Шестое чувство подсказало им, что происходит.

Гедалья Цимлих приложил руку к грудному кармашку, в котором он держал деньги, будто тут же хотел вручить приданое. Борух-Меир от удовольствия потирал руки и повторял: «Друзья! Друзья!» — будто хотел дать понять, что он считает ответственными за происшедшее всех присутствующих. Цирл протянула руку Гедалье. Тот взял ее левой рукой, поскольку правой по-прежнему придерживал левый карман.

— Почему ты держишься за сердце правой рукой? — спросила его жена Берта. — Левой было бы удобнее!

Гедалья заметил допущенную им ошибку и поменял руку.

— Где… — начал он.

— Где жених, ты хочешь спросить? — прервала его жена.

Гедалья кивнул головой, как безъязыкий, радующийся, что его поняли.

— И Мина?

Хотя ему только что сообщили о помолвке, он все еще не верил своим ушам.

 

X

Софьин выигрыш в лотерею реализовался на столе в виде вкусной еды и выпивки. Она выиграла довольно скромную сумму, но, судя по количеству съестного и бутылок, никто бы этого не подумал.

Ицхок Гильденхорн встал, поднял бокал, произнес тост за здоровье гостей и двух семей, которым предстояло породниться, предложил выпить также за здоровье собственной супруги, чьи пироги с мясной начинкой, скрытой под хрустящей корочкой, могли служить идеальным символом любви Гиршла, которая до поры до времени скрывалась от посторонних глаз. За Гильденхорном взял слово Курц. Начав свою речь цитатой из Шиллера и закончив ее цитатой из Гейне, он подчеркнул, что все поэты единогласно признавали любовь юных сердец наиболее достойной темой для поэтического произведения.

— Поэтому, — сказал он в заключение, — я прошу вас встать и выпить за прекрасную молодую пару, которая вносит здесь сегодня вечером свой вклад в великую поэзию.

Лейбуш Чертковер снова наполнил свой бокал и обратился к Курцу со словами:

— На тот случай, если ты спросишь, почему я сижу, объясняю. В Библии сказано: «Не стой на пути у великих!»

Мотши Шайнбард, постучав костылем об пол, воскликнул:

— Послушайте, как здорово умеет шутить старый сук!

Гиршл, сидя среди них, задавал себе вопрос, что он здесь делает? Ошеломленный и подавленный, он пытался понять, что с ним случилось. Но его мысли перепрыгивали с одного предмета на другой, пока не вспомнилась ему история о человеке, который, оказавшись на свадебном пиру, вдруг заметил, что невеста и жених сделаны из соломы, гости — тролли и все в доме заколдовано. Он решил, пока не поздно, сбежать и прихватить с собой обручальное кольцо. Как только он взял кольцо, невеста протянула ему пальчик для него. Тролли покатились со смеху, и сам от тоже захохотал. Будущая жена схватила его за фалды фрака, и он стал ее вечным пленником.

Цирл, уловив взгляд своего сына, провела рукой по лбу. Она хотела дать ему понять, чтобы он перестал хмуриться. Гиршл, однако, отказался понять ее намек. Мать улыбнулась, как бы заявляя: «Ну что ж, хочешь упрямиться, пусть будет так».

Когда гости наелись так, что больше не могли проглотить ни кусочка, они запели шуточную песню на мотив старых пасхальных песнопений. Мине показалось странным, что люди могут так хохотать над словами, не имеющими смысла. Ее отцу пришлось не по душе, что молодежь настолько отошла от обычаев предков: сидят за столом с непокрытыми головами, осмеливаются делать пасхальную службу предметом шуток. Но при виде того, что новая родня нисколько не шокирована и веселится от души, он успокоился. Ведь Борух-Меир был богобоязненным евреем, который никогда не позволил бы себе смеяться там, где смеяться не следует.

Борух-Меир обнял сына и весь сиял от радости. То, что Гиршл сидит рядом с Миной, а сам он и Цирл сидят рядом с Цимлихами, что на столе много вкусной еды, с удовольствием поглощаемой присутствующими, наполнило его благодарностью к сыну. До самого последнего времени он серьезно опасался, что затеянные им переговоры о приданом окажутся напрасными, что свадьба не состоится.

А Цирл не сводила глаз с Боруха-Меира. Другие женщины, вероятно, не позволяли бы себе на помолвке сына смотреть только на своего мужа. Но и Борух-Меир не был обыкновенным мужем! В свои 47 лет он оставался молод и телом, и душой. Цирл была под стать ему. Ей нельзя было дать ее 48 лет. Лицо ее казалось умытым свежей дождевой водой, а глаза — очищенными свежим белком. Как могли мы до сих пор ничего не сказать о глазах Цирл? Их у нее была всего пара, но сила, заключавшаяся в ее взгляде, была очень велика, особенно сейчас, когда она не сводила глаз с Боруха-Меира. В то же время она держала в поле зрения Мину, к которой прониклась особой симпатией за то, что та согласилась стать ее невесткой, спасая тем самым Гиршла от Блюмы.

«Подумать только, — размышлял Гиршл, — я всегда был убежден, что никакие свахи не поймают меня в свои сети. Вот я и попался! Как я теперь смогу разговаривать с Блюмой, как взгляну ей в лицо? О, если бы ускользнуть сейчас домой, закрыть лицо руками и прислушиваться к ее шагам в соседней комнате!» Конечно, ее уже там нет, но когда Гиршл думал о ней, ему казалось, что она все еще живет в их доме.

Веселье между тем становилось все более шумным. Борух-Меир уже послал в свою лавку за миндальной настойкой и изюмным вином. Пьющие пили, непьющие ели. Уже мало кто мог вспомнить, что явилось причиной этого пира.

Гимпл Курц, разглядывая свой стакан, сказал Софье:

— Знаете, я не возражал бы против того, чтобы мой стаканчик был побольше.

— Дело поправимое, — возразила Софья. — Надо чаще его наполнять. К чему вам больший стакан?

Курц кивнул, как будто его вера в человеческий разум была восстановлена, и подтвердил:

— Действительно, Софья, к чему?

— Дело в том, — вмешался Лейбуш Чертковер, — что, если бы у него была посуда побольше, ее можно было бы использовать как банную шайку.

— Шайка у меня уже есть, — заявил Курц. — Единственное, что мне еще нужно, — это березовый веник!

Мотши Шайнбард постучал костылем об пол и сказал:

— Береги бороду, Лейбуш,

— Отпусти собственную, — отреагировал Лейбуш, хватаясь за подбородок, — чего тебе от моей понадобилось?

— Сделать из нее банный веник.

— Пусть твой костыль сгниет в аду, Мотши, если Гимплиных усов не хватит на десять мужиков его комплекции.

— Мой костыль тут ни при чем, — сказал Мотши. — Черт найдет ему лучшее применение. С помощью моего костыля он раскочегарит адское пламя для таких святош, как ты.

— Выпьем, господа! Пьем до дна! — воскликнул Гильденхорн, щелкая пальцем по стоявшему перед ним графину с вином.

— За твое здоровье, Гимпи! — поднял свой бокал Лейбуш.

— И за твое, Лейбуш! — откликнулся Курц. — Да позволено нам будет…

— …испить райское вино, не пролив ни капли, — закончил Лейбуш.

— Аминь, во имя всех евреев, — сказал Айзи Геллер.

— Аминь и еще раз аминь! — поддержал его Мотши Шайнбард.

— За ваше здоровье, — обратился Курц к Гедалье.

— Да позволено нам будет…

— …чтобы, — подхватил Лейбуш.

— …чтобы Господь смилостивился над нами, грешными!

— …и над нашим дорогим Гиршлом! — закончил Гильденхорн.

— Гиршл, налей себе вина, — предложил жениху Лейбуш.

…«Что делать? — думал Гиршл. — Надо терпеть до конца. Вероятно, брат моей матери был не совсем сумасшедшим, когда сбежал в лес. Возможно, он сделал это сознательно, находясь в здравом уме!»

Балобан осмотрел Гиршла с головы до ног и заявил:

— Я читаю ваши мысли, господин Гурвиц. Я читаю каждую вашу мысль. Вы у меня как на ладони.

Гиршл покраснел.

— Знаю, — продолжал Балобан, — что день, когда вы признались в своей любви, — самый счастливый в вашей жизни. Я испытывал то же самое, когда сделал предложение моей покойной жене. И так каждый из нас! Но говорю вам, это еще ничто по сравнению с тем, что вы испытаете в день свадьбы. Посмотрите, как он краснеет. Это сама невинность! Я за невинность! Она так же идет молодому человеку, как… как… к сожалению, не могу подобрать хорошее сравнение. Но зачем искать сравнения, когда у нас есть готовые клише? Невинность идет молодому человеку, как подвенечное платье невесте! Поэтому я утверждаю, что самое главное — это день свадьбы, а не день помолвки. Поверьте мне, господа, все наши сегодняшние тосты — всего лишь репетиция. Так выпьем за тот день, когда господин Гурвиц и мадемуазель Цимлих будут стоять вдвоем под свадебным балдахином!

Балобан нежно смотрел на Гиршла. Подумать только, этот галантный человек, умеющий читать чужие мысли, — тот самый человек, который бросил ему сигарету, как нищему. Но такова природа: когда мы поступаем так, как всем того хочется, даже наши мысли становятся интересны другим. Если же происходящее не устраивает их, они не уделят нам ни минуты своего драгоценного времени.

— За здоровье жениха! — Множество рук тянулось к Гиршлу.

Ему пришлось пожимать все эти руки и благодарить каждого за поздравление. Бокалы звенели, в комнате становилось все жарче. Цирл, раскрасневшись после обеда, улыбалась Берте, а Берта улыбалась ей.

Борух-Меир, в который раз наполнив свой бокал, предложил:

— А теперь выпьем за здоровье невесты!

— Вот это правильно! — одобрил Курц.

— Пусть у меня рука отсохнет, если я не хотел давно уже поднять тост за невесту, — признался Мотши Шайнбард.

— Почему же ты этого не сделал? — поинтересовался Айзи Геллер.

— Потому что его бокал не был пустым, — объяснил Лейбуш. — При каждом новом тосте следует поднимать полный бокал, а он никак не допьет того, что было налито раньше.

Быстро освободив свои бокалы, гости выпили за невесту.

Софья была сильно возбуждена. Потом она несколько поостыла, хотя и не могла понять почему.

— А теперь давайте выпьем за жениха! — предложила она, поднимая свой бокал.

Голос ее дрожал, но она храбро сжимала ножку бокала, одним глотком опустошила его, стукнула им об стол и поставила вверх дном.

— О, мужественная женщина! — отметил Лейбуш Чертковер.

— Теперь пора выпить за отца жениха! — поднял свой бокал Цимлих.

— А теперь за мать невесты, — сказал Борух-Меир.

— И за отца невесты… — сказал Гильденхорн.

— И за всех евреев, где бы они ни были, — провозгласил Лейбуш.

— И за весь мир! — добавил Айзи.

— Лехаим, Хозяин мира! Ай-ай-ай! Лехаим! Лехаим! Лехаим!

Был второй час ночи, когда Гиршл и его родители отправились домой. Гиршлу пришлось даже несколько раз остановиться по дороге. Ноги были у него тяжелые, как камень. Сам он не выпил ни капли, но пары алкоголя и запахи кушаний опьянили его, вызвали слабость во всем теле.

— Снег тает, — заметила Цирл.

Гиршл посмотрел на небо, затянутое тучами.

Цирл зевнула:

— Слава Богу, вот мы и дома.

— Воспитание детей сопряжено с испытаниями! — сказал Борух-Меир с улыбкой.

— Почему ты не открываешь? — недоумевала Цирл.

Борух-Меир сунул ключ в дверь и удивился:

— Что такое? Не открывается!

— То есть как не открывается? — насторожилась Цирл.

Борух-Меир заглянул в замочную скважину.

— С той стороны вставлен ключ, — сообщил он.

— Кто же мог вставить ключ с той стороны? — не понимала Цирл.

— Вероятно, прислуга заперла дверь, не сообразив, что нас нет дома! — предположил Борух-Меир.

— Какая прислуга? — спросила Цирл.

— Новая горничная.

Цирл стала стучать в дверь и громко звать прислугу.

— Кто там? — спрашивала горничная, спускаясь по лестнице.

Цирл продолжала стучать в дверь.

— Долго ты будешь разговаривать? Открывай!

— Это хозяйка? — спросила девушка, нащупывая дверь. — Сию минуту открою.

— Это хозяйка, и хозяин, и молодой хозяин, и они хотят, чтобы их впустили в их дом. Будь любезна, открой дверь! — попросил Борух-Меир.

— Минуточку, я только надену платье, — сказала горничная.

Хозяева пришли в ярость и стали еще громче барабанить в дверь.

— Послушайте-ка ее! Она хочет надеть платье! Можно подумать, что пришли гости с визитом.

— Как это выразился Лейбуш Чертковер? — вспоминал Борух-Меир. — Пусть мой костыль сгниет в аду, если дверь немедленно не откроется.

— Я хочу спать, — простонала Цирл, — а он тут шуточки шутит.

— Ну вот и открыто! — обрадовался Борух-Меир, потирая руки.

В прихожей тускло светил ночник. Перед тем как раздеться, Цирл осмотрела дом. Борух-Меир завел часы и положил рядом с собой. Глубоко вздохнув, Гиршл растянулся на своей постели.

Цирл потушила свет и легла в постель. Через некоторое время она повернулась к кровати мужа и спросила:

— Ты спишь?

— Нет, — ответил Борух-Меир, — не сплю.

— Я тоже не сплю.

— Знаю, — сказал Борух-Меир.

— Каким образом? — удивилась Цирл.

— Если бы ты спала, ты не разговаривала бы.

— Просто поразительно, сколько люди могут выпить! Над чем ты смеешься?

— Над анекдотом, который я вспомнил.

— Среди ночи ты в состоянии думать об анекдотах?

— Это о человеке, который пьет горькую. Его жена, решив проверить, чем он занимается, идет в кабак и видит, что он там сидит с друзьями. Они уговаривают ее выпить рюмку, другую. Вскоре она так напивается, что сползает со стула прямо под стол. «Вот так-то, дорогая, — говорит муж. — Теперь ты сама убедилась, что у меня нелегкая жизнь».

— Ты в отличном настроении, — сказала Цирл, — а я очень взвинчена. Мне так хочется спать, что я не могу заснуть.

— Ты скоро заснешь, — пообещал Борух-Меир. — Спокойной ночи.

— Кто там храпит? Из-за этого храпа я не могу заснуть, — стала ворчать Цирл.

— Я ничего не слышу, — прислушался Борух-Меир.

— Наверное, это новая горничная.

— Минуту назад она готова была примерить все свои платья, а сейчас храпит, как свинья. Блюма никогда не храпела. Посмотри на меня, я вся иззевалась, а сна ни в одном глазу! Уже, наверное, два часа ночи. Ох, как я устала! Надо заснуть.