Ноябрь 2017 / Кислев 5778

Старые Дороги — Яссы

Старые Дороги — Яссы

Никто и не рассчитывал, что отъезд состоится буквально «завтра», как пообещал со сцены вождь людоедов. Мы уже неоднократно имели возможность убедиться, что русское слово, соответствующее нашему «domani», не столь определенно и конкретно и имеет в силу особенностей русского характера несколько иную семантическую окраску; оно означает не «на следующий день после сегодняшнего», а «как-нибудь на днях», «в ближайшее время», «скоро». Никто не рассчитывал, а потому и не был особенно разочарован. Когда же день отъезда наконец назначили, мы, к нашему удивлению, поняли, что эта необъятная земля, эти поля и леса, свидетели победных боев, которым мы обязаны спасением, эти первозданные нетронутые дали, эти сильные, жизнелюбивые люди вошли в наше сердце, покорили нас и память долго будет хранить воспоминания о проведенных здесь днях, о неповторимом лете нашей жизни.

И пусть не завтра, а через несколько дней, пятнадцатого сентября 1945 года, но мы в конце концов покинули Красный дом и с великой радостью отправились на станцию Старые Дороги. Там на запасном пути стоял поезд, он нам не приснился, он нас действительно ждал. И уголь был, и вода, и паровоз на положенном месте — огромный и величественный, как памятник самому себе. Мы потрогали его — холодный; пересчитали вагоны — шестьдесят. Все товарные, большей частью поломанные. Мы устремились в них с ликованием, воодушевленные скорым отъездом. Нас было тысяча четыреста человек, по двадцать — двадцать пять на вагон, и, если припомнить богатый опыт предыдущих железнодорожных переездов, можно сказать, нам предстояло вполне комфортабельное путешествие.

Поезд отправился не сразу, а только на следующий день. Задавать вопросы начальнику маленькой станции было бессмысленно: он сам ничего не знал. Пока мы ждали, прошли два-три эшелона; они не останавливались, даже скорость не сбавляли. Когда очередной эшелон приближался, начальник станции встречал его на перроне, держа в поднятой руке связанное из веток кольцо, на котором болтался небольшой мешок. Машинист свешивался из паровоза, протягивал правую руку, подцеплял на лету кольцо и тут же сбрасывал на землю точно такое же, с другим мешком. Это была почта — единственное, что соединяло Старые Дороги с остальным миром.

Больше ничто здесь не нарушало тишины и покоя. Вокруг станции, слегка возвышающейся над окрестностями, простирались бесконечные луга, перерезанные змеящейся лентой железнодорожных путей и только на западе ограниченные черной полосой леса. Лишь стада коров, пасущиеся далеко друг от друга, разнообразили пейзаж. До самой ночи слышались тихие и мелодичные песни пастухов. Один начинал, другой, находившийся за несколько километров, подхватывал, ему отвечал третий, четвертый, пение слышалось со всех сторон, и казалось, будто поет сама земля.

После стольких перемещений и переездов наше сообщество стало более организованным: по вагонам мы расселялись уже сложившимися группами. Десять вагонов занимали «румыны»; три — уголовники из Сан-Витторе, которые предпочитали ехать отдельно от всех, впрочем, и с ними никто не хотел ехать; еще три — одинокие женщины, в четырех или пяти расположились супружеские пары, официальные и неофициальные; в двух, с дощатыми полатями, увешанными выстиранным бельем, — семьи с детьми. Самым примечательным был «вагон-оркестр»: его занимала театральная труппа со всеми музыкальными инструментами (включая пианино из «Покатого зала»), подаренными русскими прямо перед отъездом. Леонардо предложил присвоить нашему вагону статус санитарного, хотя это было большим нахальством: ничем, кроме шприца и стетоскопа, Леонардо похвастаться не мог, а дощатый пол у нас был такой же, как у всех, ничуть не мягче. К счастью, в эшелоне никто не болел, во всяком случае, за все путешествие к нам никто не обратился за медицинской помощью. Среди двадцати обитателей нашего вагона были, естественно, Чезаре и Даниэле, а также (что менее естественно) Мавр, Синьор Унфердорбен, Джакомантонио и Веллетриец; остальные — бывшие военнопленные.

Ночь мы провели в беспокойном сне, лежа на голых досках вагона, а утром увидели, что из трубы паровоза идет дым, машинист сидит в своей будке и с олимпийским спокойствием ждет, когда давление пара поднимется до нужного уровня. И вот что-то громко лязгнуло, машина дернулась, рыгнула черным паром, шатуны задвигались, колеса закрутились. Мы смотрели и не верили своим глазам: все позади, мы выстояли, мы победили! После года в лагере, после наших страданий и нашего терпения, после первых дней свободы, когда смерть косила людей направо и налево, после холода и голода, моих странствий с греком, болезни и медленного выздоровления в Катовицах, бесконечных перемещений по просторам России, где мы боялись затеряться, как потухшие звезды во Вселенной, после ничегонеделания в Старых Дорогах и нестерпимой тоски по родине мы снова ожили, взбодрились, мы едем, приближаемся к дому. Время, стоявшее на месте два года, вновь обрело силу и ценность, вновь стало работать на нас; мы стряхнули с себя оцепенение, в котором все это долгое лето ждали наступления зимы, и принялись нетерпеливо и жадно отсчитывать дни и километры.

Но очень скоро, уже в первые часы пути, мы поняли: нетерпение следует умерить, до осуществления нашей мечты пока далеко. Путь к счастью будет долгим и трудным, нас еще ждут неожиданности: предстоящее железнодорожное путешествие — всего лишь этап нашей долгой одиссеи, и надо снова набираться терпения.

Поезд растянулся больше чем на полкилометра. Вагоны были в ужасном состоянии, железнодорожное полотно тоже, скорость смехотворная: не больше сорока-пятидесяти километров в час. Из-за того, что дорога была одноколейная и не на каждой станции имелись длинные тупики, куда состав мог бы поместиться целиком, его нередко делили пополам или даже на три части и после долгих сложных маневров распределяли по боковым веткам, освобождая путь встречным поездам.

Власть в эшелоне представляли машинист и отряд сопровождения из семи восемнадцатилетних солдат, прибывших за нами из Австрии. Скромные, стеснительные, наивные и при этом живые и беззаботные, как школьники на каникулах, они хоть и были вооружены до зубов, но не имели властных полномочий и отличались беспомощностью в практических вопросах. Когда поезд стоял, они прогуливались по платформе взад и вперед с гордым, неприступным видом и автоматами наперевес. Глядя на них, можно было подумать, будто они охраняют опасных бандитов, однако скоро мы заметили, что солдаты стараются держаться поближе к семейным вагонам в центре состава. Их притягивали не молодые женщины, а домашняя атмосфера, которую они угадывали в этих временных, напоминающих цыганские жилищах: возможно, им вспоминались родные дома и недавнее детство. Они и тянулись главным образом к детям и уже после первых остановок целые дни проводили в семейных вагонах, возвращаясь к себе только на ночь. Они были любезны, услужливы, охотно помогали матерям, приносили воду, кололи дрова для печки. Их дружба с итальянскими детьми казалась странной, даже немного комичной. Те научили солдат разным играм, в том числе игре в гонки по кругу. Эта игра — подобие знаменитой круговой итальянской велогонки, что-то вроде «Giro d’ltalia» в миниатюре. Играют в нее шариками, которые направляют щелчками по извилистому маршруту. Удивительно, но молодые русские сразу же увлеклись игрой, хотя в России редко встретишь велосипед, а велосипедных соревнований вообще не проводят. Для них это было настоящее открытие. На первой же утренней остановке они покидали свой вагон, бегом бежали к семейным, по праву конвоя открывали двери и стаскивали вниз еще сонных детей. Тут же очерчивали круг острым штыком и, не теряя ни минуты, принимались играть. Войдя в азарт, они ползали на четвереньках с закинутыми за спину автоматами до тех пор, пока не раздавался свисток к отправлению.

Вечером шестнадцатого мы были в Бобруйске, вечером семнадцатого — в Овруче; эшелон повторял маршрут нашего последнего путешествия на север, когда нас везли из Жмеринки в Слуцк, только теперь в обратном направлении. Время тянулось медленно. Мы дремали, болтали, смотрели на пустынную величественную степь. Оптимизм первых минут стал заметно слабеть: это путешествие, которое по всем признакам должно было стать для нас последним, русские не могли организовать хуже и бездарнее. Похоже, они вообще его не организовывали, хотя кто-то где-то росчерком пера и определил нашу судьбу. На весь эшелон было не больше двух географических карт, над которыми мы без передышки гадали, пытаясь разрешить мучившие нас вопросы: то, что мы едем на юг, это ясно, но почему так медленно, безо всякого расписания, с необъяснимыми, выматывающими душу остановками, почему за сутки проезжаем несколько десятков километров? Мы часто задавали эти вопросы машинисту (спрашивать солдат было бессмысленно: они, похоже, наслаждались поездкой, а куда идет поезд, зачем — их не интересовало). Машинист, как адское божество, высовывался из своего раскаленного обиталища, разводил руками, пожимал плечами и всякий раз отвечал одно и то же:

— Куда завтра? Не знаю, дорогие, не знаю. Куда рельсы поведут, туда и поедем.

Тяжелее всех переносил неопределенность и вынужденное безделье Чезаре. Взъерошенный, грустный, с остановившимся взглядом, он сидел, забившись в угол вагона, как больное животное. Но это продолжалось недолго: активный человек долго бездействовать не может. На перегоне между Овручем и Житомиром с небольшими рассеянными деревушками внимание Чезаре привлекло медное кольцо на пальце Джакомантонио, его бывшего горе-компаньона по катовицкому бизнесу.

— Не продашь? — спросил Чезаре.

— Нет, — на всякий случай ответил отказом Джакомантонио.

— Даю два рубля.

— Восемь.

Торг продолжался долго; на первый взгляд могло показаться, что для обоих это просто развлечение, приятная умственная гимнастика, а кольцо — лишь предлог, повод потренироваться, испытать свои силы в дружеском соревновании, чтобы не выйти из формы. На самом деле все обстояло не так, и у Чезаре, как всегда, уже имелся четкий план действий.

К нашему удивлению, он довольно быстро пошел на уступки и приобрел кольцо за непомерно высокую для медного кольца цену (четыре рубля!), — видимо, оно ему было очень нужно. Потом вернулся в свой угол и до самого обеда занимался малопонятными манипуляциями, грубо отгоняя любопытных, пристававших к нему с вопросами, особенно Джакомантонио. Вытащив из карманов несколько лоскутков, он принялся тщательно тереть кольцо изнутри и снаружи: дыхнет и трет, снова дыхнет и снова трет. Потом, продолжая свою скрупулезную работу, он заменил ткань папиросной бумагой и, держа кольцо с необыкновенной осторожностью, чтобы голые пальцы не касались металла, еще долго его полировал. Время от времени он подносил кольцо к свету и, поворачивая его слегка, долго разглядывал, словно это был бриллиант чистой воды.

Наконец момент, которого ждал Чезаре, настал: поезд подошел к станции (не слишком большой, но и не слишком маленькой) и остановился. Остановка обещала быть короткой, поскольку наш состав не загнали на запасной путь. Чезаре, держа руку с кольцом на груди под курткой, стал подходить по очереди к ожидающим своего поезда крестьянам. С конспиративным видом он быстро высовывал руку и возбужденно шептал: «Товарищ, золото, золото!»

Русские на него почти не обращали внимания. Только один старичок попросил показать кольцо поближе и спросил, сколько оно стоит. Чезаре, не моргнув глазом, сказал: «Сто» (за золото слишком скромно, за медь преступно много). Старик предложил свои условия — сорок, Чезаре выразил негодование и обратился к следующему. Так он прошелся по всей платформе в поисках того, кто больше даст, и рассчитывая, когда раздастся свисток к отправлению, быстро совершить сделку и вскочить в поезд на ходу.

Пока Чезаре демонстрировал кольцо одним, другие, глядя на него недоверчиво, горячо переговаривались. Наконец паровоз засвистел, Чезаре всучил кольцо самому щедрому из потенциальных покупателей, положил в карман пятьдесят рублей и проворно вскочил в отходящий поезд. Поезд между тем проехал несколько метров и резко затормозил.

Чезаре задвинул вагонную дверь и через узкое оконце следил за происходящим на платформе — сначала с торжествующим видом, потом растерянно и, наконец, со страхом. Человек, купивший кольцо, показал его односельчанам, а те стали передавать его из рук в руки, крутить, вертеть и разглядывать со всех сторон, выражая явное сомнение и неодобрение. Поняв, что его обманули, неудачливый покупатель решительно направился вдоль состава в надежде отыскать Чезаре. Труда это не составляло, поскольку только в нашем вагоне была закрыта дверь.

Дело принимало плохой оборот. Русский, который явно большой сообразительностью не отличался, возможно, сам бы и не догадался, где прячется Чезаре, но несколько человек энергично жестикулировали, указывая ему в сторону нашего вагона. Одним рывком Чезаре отскочил от окошка и заметался в поисках спасения: хватая все, что попадалось ему под руку, он накидал в угол одеяла, мешки, куртки и зарылся в них. Видно его не было, но, прислушавшись, можно было услышать из глубины этой кучи слабые приглушенные ругательства и мольбу.

Русские уже подошли и стали стучать кулаками по вагону, когда поезд вдруг дернулся и начал набирать скорость. Чезаре вылез из своего укрытия. Он был белее мела, но держался как ни в чем не бывало.

— Пусть попробуют теперь догнать! — сказал он.

На следующее утро, когда солнце уже светило вовсю, поезд остановился в Казатине. Это название было мне как будто знакомо: где я мог его слышать или читать? В военных сводках? Нет, у меня было такое чувство, что гораздо позже, в самое недавнее время: кто-то вскользь называл мне этот город, причем не до, а после Освенцима, разрубившего надвое цепь моих воспоминаний.

И вот смутное воспоминание материализуется: как раз под нашим вагоном на платформе я вижу Галину, девушку из катовицкой комендатуры, переводчицу, машинистку и плясунью; я вижу Галину из Казатина. Я вылезаю поздороваться, радуясь и удивляясь невероятной встрече. В такой бескрайней стране встретить единственную русскую подругу! Разве это не чудо?

Галина не очень изменилась. Разве что одета получше и манерно закрывается от солнца зонтиком. Я тоже не изменился, по крайней мере внешне. Может быть, уже не так изможден и жалок, но одет все в ту же рванину. Только теперь я не нищий: у меня за спиной поезд, который тянет медленный, но надежный паровоз, с каждым днем приближая меня к Италии. Она желает мне счастливого пути, мы в спешке обмениваемся смущенными фразами — не на ее и не на моем языке, а на языке захватчиков, и снова расстаемся, потому что поезд трогается. Сидя в тряском вагоне, все дальше увозящем меня от Казатина, я вдыхаю запах дешевых духов, оставленный на моей ладони ее ладонью, радуюсь, что встретил ее, грущу, вспоминая проведенные с ней часы, недосказанные слова, упущенные возможности.

Подъезжаем к Жмеринке настороженно, у нас еще свежи в памяти безрадостные дни, проведенные здесь несколько месяцев назад, но поезд даже не сбавляет скорости, и вечером девятнадцатого сентября, быстро миновав Бессарабию, мы уже у реки Прут, по которой проходит граница. В кромешной темноте, как своеобразное прощанье, — стремительный и беспорядочный обыск в эшелоне, который советские пограничники проводят в поисках рублей (как они говорят), потому что провозить за границу рубли запрещено. Впрочем, у нас их и не осталось. Переехав мост, мы ложимся спать уже на том берегу, с волнением ожидая восхода солнца над румынской землей.

С первыми лучами мы отодвигаем вагонные двери, и нашим глазам неожиданно открывается знакомый сердцу пейзаж: не пустынная доисторическая степь, а зеленые холмы с сельскими домиками, стогами сена, виноградными шпалерами. И таинственной кириллицы больше не видно: как раз напротив нашего вагона на покосившемся деревянном строении купоросного цвета очень понятно написано: «Paine, Lapte, Vin, Carnaciuri de Purcel»[34]. И, словно иллюстрируя эту вывеску, перед входом стоит женщина, вытягивает из корзины у своих ног длинную колбаску, от которой отмеривает куски пядью, как отмеривают шпагат.

Ходят такие же, как у нас, крестьяне с обожженными солнцем щеками и носами и бледными лбами, в черных штанах и куртках, с цепочками от карманных часов на животе; девушки, пешие и на велосипедах, одеты почти как наши, их можно принять за жительниц Венето или Абруцци. Козы, овцы, коровы, свиньи, куры… Но вот, словно разрушая возникшую у нас иллюзию сходства с родными краями, перед железнодорожным переездом останавливается неизвестно откуда взявшийся верблюд. Изнуренный, в клоках серой шерсти, нагруженный мешками, он высокомерно, с дурацкой торжественностью поводит своей похожей на заячью головой. Местный язык вызывает противоречивые чувства: корни и окончания знакомые, но, развиваясь в течение веков рядом с другими, чужими и дикими языками, он смешался с ними, загрязнился: слова звучат знакомо, а смысл их непонятен.

На границе происходит сложный и мучительный процесс пересадки из поломанных советских вагонов в такие же поломанные, но соответствующие ширине западной колеи. Некоторое время спустя мы подъезжаем к станции Яссы, где состав разделяют на три части и загоняют в разные тупики — верный признак того, что мы застрянем здесь на много часов.

В Яссах происходят два примечательных события: появляются из небытия «лесные девушки» и исчезают все «румынские» супружеские пары. Конспиративный провоз двух немок через советскую границу, потребовавший большой смелости и тонкого расчета, осуществила группа итальянских военных. Всех подробностей мы так никогда и не узнали, но поговаривали, что последнюю, самую опасную ночь, когда эшелон пересекал границу, их спрятали под вагоном, между буксой и рессорами. Утром мы увидели их прогуливающимися по платформе в Яссах; одетые в измазанную сажей и копотью советскую форму, они держались нахально и самоуверенно: теперь им нечего было бояться.

В это же самое время в вагонах «румын» разразились жестокие семейные ссоры. Многие из тех, кто работал в дипломатическом корпусе, демобилизовался или дезертировал из АРМИРа, за время пребывания в Румынии успели жениться на румынках. В конце войны почти все предпочли вернуться в Италию, и русские выделили им пассажирский поезд, который должен был доставить их в Одессу, где они собирались пересесть на пароход. Но в Жмеринке они попали в наш товарный эшелон и разделили нашу судьбу, причем не известно, с умыслом это было сделано или по недосмотру. Румынские жены сердились на своих итальянских мужей; они были по горло сыты неожиданностями, приключениями, кочевой жизнью. Теперь они приехали на румынскую территорию, к себе на родину, и хотели здесь остаться. Не слушая никаких возражений, они ругались, плакали, пытались силой вытащить из вагонов своих мужей, сбрасывали на землю чемоданы, хозяйственную утварь, а их испуганные дети громко кричали. Прибежали русские солдаты из конвоя, но ничего не поняли и просто смущенно смотрели.

Поскольку стоянка в Яссах грозила продлиться целый день, мы отправились бродить по безлюдным улицам, застроенным низкими домами грязного цвета. Один-единственный трамвай, маленький и древний, курсировал по городу из конца в конец, и кондуктором в нем был еврей, говоривший на идише. С некоторым трудом, но мы смогли понять друг друга. Кондуктор рассказал, что через Яссы уже прошло немало эшелонов с возвращающимися домой иностранцами — французами, англичанами, греками, итальянцами, голландцами, американцами. Были среди них и нуждающиеся в помощи евреи, поэтому здешняя еврейская община организовала центр, который такую помощь оказывает. Если у нас найдется часок-другой свободного времени, он бы посоветовал нам съездить в этот центр, там нас поддержат морально и материально. Его трамвай как раз отправляется, и, если мы в него сядем, он подскажет, где выйти, а о билетах мы можем не беспокоиться, о билетах побеспокоится он сам.

Мы согласились. Мы — это Леонардо, Синьор Унфердорбен и я. Проехав по пустому городу, мы добрались до полуразрушенного здания, окна и двери которого были забиты досками. В одной из темных и пыльных комнат сидели два пожилых еврея, которых трудно было назвать упитанными и здоровыми; выглядели они не намного лучше, чем мы, тем не менее встретили нас очень приветливо, гостеприимно усадили на три имеющихся стула, торопливо рассказали (на идише и по-французски) об ужасных испытаниях, выпавших на их долю, о том, что не многим удалось выжить. Они плакали и смеялись, а когда мы собрались уходить, заставили нас выпить с ними плохо очищенного спирта и подарили для всех евреев эшелона корзину винограда. Порывшись по ящикам и вывернув собственные карманы, они еще и деньгами нас снабдили. Сумма в леях, на первый взгляд астрономическая, после того как мы поделили ее на всех и сопоставили с ценами, оказалась чисто символической.